Журнал "Наше Наследие" - Культура, История, Искусство
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   

Редакционный портфель Михаил Кузмин: Жизнь подо льдом

Предисловие Январь Февраль Март Апрель Май Июнь Указатель имен Приложения Фотоматериалы


Михаил Кузмин: Жизнь подо льдом

Михаил Кузмин: Жизнь подо льдом

 

(Дневник 1929 года)

 

Публикация, предисловие и комментарии С. В. Шумихина

 

 

Ищу подтверждения жизни или, по крайней мере, форм жизни. Вне – одно отрицание.

М. Кузмин. Из дневника 1925 года

 

Может быть, дискредитированные, было, «жизни и творчества» нужнее сейчас, чем «структуральные этюды», как бы блестящи эти последние ни были (а чаще всего они даже не блестящи)…

Владимир Марков. Поэзия Михаила Кузмина

 

Нужно бы не сухо писать свой дневник, а подробно, интенсивно и глубоко, но тогда не было бы времени. Для человека постороннего, не могущего вложить воображением содержания, дневник мой должен представляться мелким обывательством, вроде связки сушеных грибов.

М. Кузмин. 20 августа 1925

 

В последние 15-20 лет Михаил Кузмин как-то исподволь из поэта полузабытого и периферийного, чьи способности более или менее полно реализовались лишь в области художественного перевода, а оригинальное творчество ценилось лишь немногочисленными знатоками и эстетическими гурманами, перешел в разряд ключевых фигур Серебряного века. В начале перестройки, в период несколько судорожной кампании по «возвращению имен», появилось интервью с Иосифом Бродским. Недавнего нобелиата почтительно спрашивали, кого, по его мнению, недостает в реестре уже возвращенных. Бродский назвал несколько имен, среди которых был и Кузмин. Сейчас в «табели о рангах» российской словесности поэт занял место обособленное, но не менее значительное, чем Блок, Ахматова, Клюев, Хлебников или же высоко Кузминым ценимый Александр Введенский. Впрочем, выстраивание рядов и составление «писательских обойм» – занятие достаточно условное. В реальности Кузмин пока не прочитан и не понят даже частично.

По мере раздвижения границ изучения жизни и творчества Кузмина, становится очевидным, насколько внутренне сложно это творчество. Автор изящных стилизаций и грациозных стихов, «поэт для поэтов» (Брюсов), чей стих звучал «утонченно и странно» (Гумилев), декларировавший «прекрасную ясность» (этот трафарет, похоже, намертво прирос к Кузмину), – оказался в своих главных произведениях герметичен и тёмен почти в такой же степени, как дошедшие до нас отрывки некоторых древних текстов. Довольно часто возникает ощущение, что многим ребусам Кузмина суждено так и остаться неразгаданными. Текстологи и интерпретаторы должны быть благодарны поэту: он на годы вперед обеспечил их работой по изучению под интеллектуальным микроскопом всевозможных «коннотаций», «дискурсов»*, «интертекстуальных связей» и тому подобной актуальной атрибутики новейшего литературоведения. Насколько важна в этом аспекте научная публикация дневника? Ответ очевиден, но все же попробуем его детализировать.

Дневник Кузмина освещает изнутри едва ли не третью часть всей жизни поэта1. Нам известны записи – не всегда регулярные, но в большей своей части все же ежедневные, – более чем за двадцать лет (от 22 августа 1905 до 31 декабря 1931, с пропуском нескольких годов), и еще один, отдельный, дневник (от 16 мая до 31 декабря 1934), совсем иного характера и тональности, где поденные записи перемежаются мемуарными отступлениями 2. В зависимости от точки зрения и личных симпатий можно принять любую оценку этого памятника – как художественного произведения, по которому, предсказывал М. Волошин, «когда-нибудь будут учиться русской прозе» (при учете этой сильно завышенной оценки, следует помнить, что Волошин мог слышать только отрывки из раннего дневника, читанные Кузминым на «башне» Вяч. Иванова), или же как «жалкого способа самосбережения путем коллекционирования ежедневных мелочей» (В. Набоков, «Истинная жизнь Себастьяна Найта»). Сам автор любил перечитывать свой дневник – смотреть, что происходило в этот день в прежние, далекие и недавние годы. Прошлое не исчезало бесследно, оно жило и дышало рядом, под рукой, в стопке толстеньких пронумерованных томиков, оклеенных мраморной бумагой.

«Взял дневник Блока. 11–13<-й> год. Мы почти не видались. Одно и то же время, но как различны. Его ссора с Вяч<еславом> Ив<ановым>. Уединение, провал. Обхаживанья Терещенки и Руманова. Ремизов клянчит то лампадочку, то пальто, то ветчины. Терещенко обаятельный, капризный, и сам не знает, чего хочет, самодур. Все по-другому: и Собака, и Териоки, и Мейерхольд. Компаньица: Пяст, Евг. Иванов, Княжнин, Чулков, Сюннерберг, pour la bonne bouche <на закуску – фр.> Белый и Метнер. С ума сойдешь» (4 февраля 1928).

Кузминские дневники за годы, названные в процитированной выше записи, сейчас изданы 3. В них – пестрая лента его биографии. Уже тогда, по записям 1910-х, можно догадаться о многом, что в дальнейшем при советской власти определит его жизнь. В первую и главную очередь – это постоянная нехватка денег, вынуждавшая к поиску меценатов и многописанию, часто на грани откровенной халтуры. В отличие от Блока, Белого, Брюсова, Вяч.Иванова, Мережковских, даже – в определенный период – Бориса Садовского – Кузмин никогда в жизни, если исключить очень недолгий период денежной помощи от Г. В.Чичерина, не имел твердого материального обеспечения. Единственным источником существования являлись для него гонорары. Понятно, что суммы были несравнимы с доходами не только таких корифеев, как Горький, Леонид Андреев, Куприн, но и с гонорарами Аркадия Аверченко или Осипа Дымова. Отсюда – и только отсюда – отмеченное рецензентами опубликованных частей дневника сползание из элитарности в «масскульт», деградация от «башни» Вячеслава Великолепного – к салону Евдоксии Нагродской, от брюсовских «Весов» – к «Лукоморью» Суворина-сына, от театра Коммиссаржевской – к шантанным «Буффу» и «Палас-театру». Отсюда – на смену «Александрийским песням» и «Приключениям Эме Лебефа» – скучнейшие «романы с ключом», рассказы, представляющие собой то неудачное подражание Лескову, то удачное Вадиму Белову, который, не выходя из петроградской квартиры, сочинял «свидетельства очевидца» с фронтов империалистической войны, печатая их в вечерних «Биржевых ведомостях».

В советское время прибавилась борьба за место на литературном поле. Еще в 1923 году под шаржем некоего Яра в одном еженедельнике появились следующие строки:

 

Гладок, напудренно-свеж,

Чопорный, ровный и жесткий,

Весь он – блестящая плешь

В литературной прическе.

Я старика не корю:

Что тут поделаешь, если

Не подошли Октябрю

Александрийские песни4.

 

Дальнейшее – постепенное последовательное и неуклонное вытеснение поэта на литературную обочину, лишение его возможности не только полноценной творческой работы, но и журнально-газетной поденщины – вначале в журнале «Жизнь искусства» после статьи «Амстердамская порнография» (по поводу густо-эротической книжки «Занавешенные картинки», фиктивным местом издания которой был указан Амстердам), затем, с лета 1926, после статьи Моисея Падво и в «Красной газете»5.

В этой связи 1929-й знаменателен, как год трех последних крупных напоминаний Кузмина о себе, год, высокопарно выражаясь, прощания с читателем, после чего медленное погружение в Лету не прекращалось вплоть до смерти поэта и еще несколько десятилетий, пока не было прервано в 1972 памятной статьей Геннадия Шмакова в «Блоковском сборнике» 6.

Три последних значимых появления Кузмина перед публикою в 1929-м, суть:

– издание «Academia» перевода «Золотого осла» Апулея;

– единственное представление в зале Академической капеллы музыкально-синтетического спектакля «Че-пу-ха» по «ассоциативной поэме» Кузмина «Прогулки Гуля»;

– выход в свет книги «Форель разбивает лед», которую многие считают вершиной его поэтического творчества.

Если перевод «Золотого осла» говорит сам за себя уже тем , что переиздается по сей день и несколько поколений русских читателей знают Апулея исключительно по Кузмину, если из статей о «Форели…» уже успела создаться достаточно обширная литература, то о «Прогулках Гуля» написано значительно меньше. Наиболее содержательная работа «“Прогулки Гуля” на сцене Ленинградской Академической Капеллы» принадлежит П. В.Дмитриеву и является частью фундаментальной публикации «”Академический” Кузмин» (Russian Studies. Ежеквартальник русской филологии и культуры. 1995. Vol. I. № 3. С. 142-235). Не будучи литературоведом, я не рискну вдаваться в глубинный разбор этого, по словам Н.А.Богомолова и Дж. Э. Малмстада, «загадочного» произведения, «в высшей степени важного для понимания эволюции Кузмина в двадцатые годы», а ограничусь лишь внешней стороной, изложив известные на данном этапе факты. «Прогулки Гуля» были написаны одновременно с циклом «Новый Гуль» в марте 1924 7. Богомолов и Малмстад пишут, что Кузмин «…был буквально заворожен этой пьесой, которую он называл и “пьесой”, и “драмой”, и “ассоциативной поэмой”, и, наконец, в окончательном тексте, “театрально-музыкальной сюитой в пятнадцати эпизодах”» 8. «До гостей я еще читал ей <О.А.ЧеремшановойС.Ш.> “Прогулки Гуля”, – записывает Кузмин 2 июля 1927. – Мне самому они нравятся, напоминая, почему-то, Бёрдсли».

После того, как Кузмин решил, что сам он не справится с музыкой (несколько номеров были написаны уже в апреле 1924, но не удовлетворили автора), «Прогулки Гуля» были отданы композитору А.И.Канкаровичу, участнику объединения «Голубой круг», преподававшему тогда в Институте Живого слова. Кузмину и Канкаровичу уже приходилось сотрудничать: последний писал музыку к «Комедии об Алексее человеке Божьем» Кузмина (премьера прошла 4 ноября 1920 на сцене Мастерской Передвижного театра). Идея связать музыку, декламацию и пение в единое синтетическое представление давно владела композитором, и он с жаром принялся за работу. Но написать музыку к «сюите» оказалось едва ли не более легким делом, чем добиться ее постановки на сцене. После многих бесплодных попыток, Кузмин решился предложить свое с Канкаровичем творение бывшему сподвижнику по театральным предприятиям 1910-х годов В. Э. Мейерхольду, воспользовавшись для этого гастролями ГОСТИМа в Ленинграде в сентябре 1927. Он послал Мейерхольду по городской почте письмо, по поводу которого опубликовавший его П. В.Дмитриев пишет: «Случай с пьесой Кузмина “Прогулки Гуля”, о которой идет речь в этом письме, никак нельзя назвать типичным. Кузмин, даже в более сложные периоды своей жизни избегавший просить о чем-либо для себя, здесь сам обращается к Мейерхольду с просьбой о встрече, поддавшись чисто художественному искушению совместного (и заведомо неосуществимого) сотрудничества с другом молодости» 9. Сама встреча описана Кузминым в дневнике так:

«Торопился. Канкарович уже дежурит у подъезда. Мейер один. Светские разговоры, но стесненность. Каждую секунду могло порваться. Сервирован чай. Райх нет. Канкарович волнуется. Наконец, явилась 10. Тут-то и началось. Есенинские ребята11 милы с виду, но невоспитанны, вешаются <мне на шею – С. Ш.>, тут же играют в солдаты, пуляют в Канкаровича, кричат. Райх хлопочет, выбегает, стучит ложками. Мейерхольд только что не невежлив. Ходит, говорит, шепчется. Три актера, две тощие девушки безмолвствуют, музыка тянется, Канкарович бормочет, окна открыты, трамвай трещит, потом дождь лупит, слуги входят с рюмка<ми>, ребята дерутся и валятся, только собаки не лают, потому что их нет, поминутно прерывают, просят меня спеть песеньки. Сплошное неприличие 12. Дело, конечно, им никак не подходит, но Канкарович был мучеником. Мейерхольд в этом хаосе все-таки все понял, нашел, что музыки слишком много, что она не <“продается”?>, что это мелодекламация, ремарки произносимые нелепы, и что единственное разрешение – марионетки (как абстракция) или концертное исполнение со световыми надписями. Пили коньяк, жаловались на Мариенгофа 13, Мейер шутовался, предлагал в конце “Гуля” ввести “Интернационал” и героя загримировать Каменевым. Потом спешно усадили Канкаровича за фокстрот и стали от стара до мала танцев<ать>. Всё у Мейера как прежде. Актеры-то милы, особенно Гарин. Дали карточки и записку о билетах. Звали. Но Канк<арович> был потрясен и увлек меня изливаться на Фурштадтскую под проливным дождем. Там Потемкин. Расспрашивали. Вл<адимир> Ал<ександрович> 14 будто даже доволен скандалом. Они ушли в кино. Мы остались пережидать дождь».

В итоге название «Прогулки Гуля» переместилось в подзаголовок, а сюита, вопреки воле автора, получила название «Че-пу-ха. (“Прогулки Гуля”)» 15, под каким и была представлена в зале Академической капеллы 31 марта 1929. Ни Кузмин, ни Юркун с Арбениной на премьере не присутствовали. О том, что происходило вокруг постановки и накануне ее – в публикуемом дневнике 1929 года и в комментарии.

Ставшая для Кузмина итоговой книга «Форель разбивает лед» ярко, резко и странно выделялась на фоне поэтической продукции того времени и была замолчана критикой (хотя 2000 экз. разошлись в неполных четыре месяца). Еще до выхода книги в свет циркулировали в виде своеобразного самиздата ее машинописные копии. 3 октября 1928 Кузмин занес в дневник удивительный случай: «Чудная погода. Сегодня случилось чудо, потрясшее всех нас. Откуда-то прислали 50 р. От какого-то Шкваркина. Я его не знаю. Потом, уже к концу дня, я получил и письмо, где он сообщает, что достал переписанный на машинке экземпляр “Форели” и послал деньги, как знак восторга. Какой милый, и редкий, и догадливый человек. Юр. был потрясен ужасно». Драматург Василий Шкваркин, автор вполне советских, простеньких лирико-бытовых и сатирических комедий, оказавшийся тонким ценителем очень непростой и очень не советской поэзии позднего Кузмина, на все последующие годы остался в числе его добрых знакомых. После своего переезда в Москву он с почтением принимал там поэта в ноябре 1931, когда Кузмин приезжал хлопотать перед Менжинским за Юркуна, которого ГПУ вербовало в осведомители. «Книжка нравится самым неожиданным людям» – записал Кузмин 1 апреля 1929. И 12 октября 1931: «Толстой ищет моей Форели».

Но, несмотря на не успевший еще померкнуть ореол «знаменитого поэта», вырваться из унизительной бедности никак не удавалось. К «славе» своей Кузмин относился достаточно иронически; так, 21 марта 1928 он записал: «Погода отличная. Штаны у меня приходят в скандальное состояние, да и пиджак тоже. Только моя “слава” позволяет еще переносить». «В бракованной обуви дешевле 8.50 нет» – читаем в другом месте: очевидно и бракованные башмаки былому петербургскому денди, владельцу мифической коллекции цветных шелковых жилетов, оказались не по карману. Сейчас он напоминал скорее чаплинского бродяжку, старающегося и в отрепьях сохранять некоторую элегантность. Пиетет и подчеркнутое почтение литературного окружения, ореол мэтра и репутация человека баснословной учености уживались с существованием на несколько копеек в день, распродажей книг из библиотеки, попытками Юркуна продать то свитер, то какие-то безделушки. В другое время и при других обстоятельствах прозаик и поэт совсем иной судьбы, тоже столкнувшийся с подступившей нищетой, сказал: «Если слава явится ко мне на порог без денег, я спущу ее с лестницы». (Варлам Шаламов. Слава пришла к нему после одинокой смерти в интернате для психохроников, где, как и Кузмина, его простудили на сквозняке, выставив кровать в коридор, а деньги достались совсем другим людям.) Что мог поделать со своей «славой» Кузмин, если она его не грела и не кормила? Один за другим изобретал он разные «проекты» добывания денег. 29 июня 1925, спустя два дня после гибели собаки Юркуна Файки (или Флайки – в дневнике Кузмин называет ее по-разному), в глубокой депрессии от закрытия перед ним всех путей, от страха перед управдомом, которому должны за квартиру, перед Музтрестом, которому должны за прокат пианино, перед Ленэлектротоком, которому должны за электричество, Кузмина, «живущего зайцем», «трепещущего как студень», озаряет: «Вдруг, как звезда: Запад. Письма, марки, всем, кому можно: судорожно, страстно, любовно, нагло, как можно. Пускай ложь, но я буду жить. Иначе невозможно. Вот так». Но для переписки с заграницей нужна почтовая бумага, конверты, марки, в неограниченном количестве, а он ничего этого купить не может. Даже нормальных чернил на десятом году советской власти в Ленинграде члену Союза писателей нельзя достать. «Чуть не впадаю в истерику от чернил, которых не видно, но которые растекаются, от пера и бумаги»; «Пробовал писать, чернила растекаются. А я так радовался большой бутыли!»

И при всем этом – никакой зависти к более удачливым и умеющим устраиваться коллегам, вроде опереточного переводчика Геркена. Нигде и никогда на страницах дневника не найти и тени этого подлого лакейского чувства. Может быть, Кузмин просто не выпускал его на бумагу – я не знаю. И тем не менее это так: всегда полунищий, всегда рядом с богатыми и успешными, иногда миллионерами – от Нагродской и Гржебина до Бриков и Алексея Толстого, – Кузмин никому не завидовал.

Еще 10 февраля 1918-го он записывал: «На днях, когда я читал свой дневник, я вспоминал старину (Господи, почти 20 лет); бывали очень тяжелые времена, но не было заботы о других, которые ближе мне себя самого. Теперь покой и любовь, уют и сочувствие. Все то, к чему я тщетно стремился. Благословение на Юр.: он милый, ласковый и преданный друг».

Проецировать на отношения Кузмина и Юркуна отношения Рембо и Верлена давно стало общим местом. Хотя такого кипения преступных страстей как в известном фильме Агнешки Холланд о жизни двух «проклятых поэтов» и не наблюдалось 16, все же нечто подобное изредка случалось, нарушая платоновскую идиллию сожительства мудрого старшего учителя и юного растущего таланта. Инициатором всегда выступал Рембо-Юркун. Вот один пример – запись от 26 октября 1925, показывающая, чем закончился юбилей ХХ-летия литературной деятельности Кузмина. Событие, как бы к празднованию юбилеев не относиться вообще, в жизни Кузмина не рядовое. Его биографы сообщают: «…когда пришла пора отмечать двадцатилетие литературной деятельности поэта, лишь Ленинградское общество библиофилов взялось за эту задачу. Оно выпустило очень ограниченным, как всегда, тиражом брошюру “К ХХ-летию литературной деятельности М.А.Кузмина”, куда вошли портрет писателя, два стихотворения (Вс. Рождественского и Э. Голлербаха), посвященные ему, описание книг, представленных на специальной выставке, и программа вечера, состоявшегося 26 октября 1925 года. На этом вечере выступили А.Н.Толстой, известный критик П.Н.Медведев, поэт Вс. Рождественский и два библиофила – С.А.Мухин и А.Н.Болдырев. Во втором отделении прозвучала специальная музыкальная программа, подготовленная <…> В.Г.Каратыгиным» 17. А вот что писал сам юбиляр:

«26 октября (понед.)

Все-таки библиофилы меня тяготят. Писал без памяти. Поспел. Был в “Академии”. Звонил А<нне> Дмитриевне. Сережи нет. У нее уютно, как у кумы. Беседовали, ругала Дмитриева. В “Академии” ревизии, соцстрах, ГПУ и т. п. Боже мой, как тягостна жизнь. Введенский звонил, что не придет. Л<ев> Льв<ович> рано пришел. Юр. чем-то озабочен и недоволен. Пошли. Приготовлений к пиршеству что-то нет. Людей много. Программы. От Кони открытка. Все участники были. Засадили меня за стол. Читали. Скучно и безразлично мне как-то было. Кое-какие дела, что-то о Шрекере. Каратыгин с Хортиками, будто сейчас будет заводить часы или фокусы показывать. Мила сестра Сомова. Пела, как фрейлина. У пояса под грудью мерцали синие и красные украшения, как звезды. Толстой вспоминал, как старая баба. Но был ласков и утешителен. И Белкины, и Каратыгин. Вообще, старые друзья. Потом пили немного. Сведения о Сомове и Валечке <В.Ф.Нувеле – С. Ш.>. Повезли нас к Пожарскому. Какие-то ужасные дамы в черном, в стиле Федоровской, и довольно паршивые полумолодые люди. Голлербах и Рождеств<енский> – орлы. Наставляли честь честью. Но через минуту получился форменный бардак. Щупались и т. п. вовсю. Истерики, рвота, ревности, флирты, – отвык я от этого, да и всегда-то не любил. Введенский был бы тут уместен. Обычно хозяйка раздевается донага. На этот раз воспрепятствовало этому то, что она сейчас же напилась. По-моему, у многих дошло до конца. Юр. напился и прилипал, как слякоть. Залег спать. Я стал уговаривать его быть “мущиною”, но он меня ударил. Разбил пенснэ и выбил зуб, и как сноп свалился. Посидев до первого трамвая, мы поехали, оставив Юр. валяться на полу среди блевотины».

Эта запись, как и многие, если не большинство записей в дневнике, была сделана не в тот же день, а на следующее утро 18. Тогда же, 27 сентября, Кузмин пишет: «Какое-то несоответствие. В мечтах – книги, весна, “Альбер”, Юр. – на деле вчерашние сцены, оборванность, грязь, статьи в “Ж<изни> ис<кусства>” 19. Ужасное несоответствие, вроде Радловой. Есть ли такое же у Сомова, или у него крепко? Он всегда был обеспечен и отнюдь не богема, что важнее всего».

Издание многотомного дневника Михаила Кузмина (пока планируется от 4-х до 5-ти томов – в зависимости от того, насколько разрастется комментарий – из которых вышли в свет первые два и отдельно, уже вторым изданием, – дневник 1934 года) должно стать событием не только в узкой области кузминоведения, но и в истории литературы в целом. В то же время нельзя рассчитывать, что дневник даст ответы на все вопросы. Раскрыв одни загадки, подтвердив или опровергнув сделанные на основании косвенных источников построения и предположения, он преподнесет историкам литературы едва ли не большее количество новых вопросов. Кузмин записывал не все и, может быть сознательно, часто не записывал самого важного (см., напр., в публикуемом дневнике начало записи от 6 апреля). Кроме нередких биографических лакун, в дневнике ничего (или почти ничего) не сообщается об эволюции мировоззрения, о религиозных и философских представлениях Кузмина – обо всем том, что составляло подоснову его поэзии, поэтическую «почву». Может быть, только гомосексуальная составляющая этого сложнейшего переплетения, – а свои сексуальные предпочтения Кузмин никогда не таил, – «прописана» в дневнике чуть более подробно, хотя так же сухо-сдержанно, как и остальные сюжеты (исключая, может быть, ранние годы). Никакой особой «специфики» в дневнике нет, хотя дневник 1931 года и открывается «программной» записью, сделанной на другой день после прошедшего в квартире в ночь с 12 на 13 сентября обыска ГПУ и изъятия эротических рисунков Юркуна, 3-х предыдущих томов дневника Кузмина, еще каких-то рукописей (каких именно – нам неизвестно):

«14 (понедел.). Будь что будет, читай, кто хочешь, а я не могу не писать этого, как не могу не пить, не спать. Хорошо, я не буду описывать знаменательного визита, утвердившего навеки мою любовь к Юр., к гонимому искусству, к единственной возможной культуре и к гомосексуализму. Зачем мне его описывать? я и так до конца дней его буду помнить и не прощу. Иконопочитатели то же испытывали, когда иконоборцы жгли и рубили в их присутствии мадонн» 20.

Об этой позиции Кузмина, считавшего свой гомосексуализм вполне естественным и частным делом, не требующим теоретического оправдания, так писал В.Ф.Марков: «…он свое без труда делает частью универсального, и поэтому его гомосексуальные стихи читаются как стихи о любви вообще, тогда как другой на его месте “революционно” размахивал бы красной тряпкой педерастии перед лицом ошеломленного читателя. Так Пушкин был русским, не переставая быть европейцем» 21. Так что испуг Анны Ахматовой, слышавшей о том, что Кузмин ведет дневник, и, согласно записям Лидии Чуковской, уверенной, что потомки получат нечто чудовищное, «вроде дневников Вигеля» (что нашла она чудовищного в дневниках Вигеля?) – был напрасен.

История дневника, проданного измученным безденежьем Кузминым в московский Гослитмузей за огромную для писателя сумму в 20.000 руб. (можно сравнить с этой суммой подсчет наличных денег в конце почти каждой дневниковой записи), сейчас подробно освещена. Из музея дневник почти сразу же попал на Лубянку, где его тетрадки, вероятно, внимательно изучались чекистами – вплоть до марта 1940 года. Это обстоятельство, открытое автором настоящих строк в конце 1980-х во время работы над диссертацией по истории Гослитмузея и впервые обнародованное на конференции «Михаил Кузмин и русская культура ХХ века» (Ленинград, 15–17 мая 1990), вызвало, в прямой или слегка завуалированной форме, обвинения Кузмина в невольном пособничестве карательным органам, передав в их распоряжение «материал» на десятки и сотни своих знакомых. Сам Кузмин вполне отдавал себе отчет в том, что такое развитие ситуации возможно. 21 декабря 1927 в Ленинград приехал его племянник Сергей Ауслендер, и 6 января 1928 появляется следующая запись: «Говорил он <С.А.Ауслендер – С. Ш.> о дневнике. Но ведь у меня 2-х тетрадок нет 22, и потом, они же сволочи: прочитают и всех переарестуют». Здесь, вероятно, речь идет не об издании дневника, в 1928 в СССР абсолютно невозможном, а о продаже его в один из музеев. Поскольку Гослитмузей образовался в 1931, речь может идти о Румянцевском (Библиотеке им. Ленина), либо Бахрушинском. Тогда Кузмин отказался от этой мысли: возможно, предложенная сумма его не устроила, а возможно, последнее опасение удержало. Но проходит три месяца, и 23 апреля, в один из периодов мрачной хандры, настроение меняется к худшему и появляется следующая запись (приводим ее полностью):

«Ну что же это такое будет? Как только вышел, встретил Яковлева <председатель ЖАКТа – С. Ш.>. Оброс бородою, еле бродит. Говорит, что вызывали в милицию Шурку <его сына – С .Ш.> и справлялись, какие у меня собрания. Какая-то грязная рука прикоснулась из темноты. Пешком убежать куда-нибудь. И потеря паспорта <трудовая книжка, оброненная на улице, вскоре нашлась – С. Ш.>, и наглая безнадежность “Петрополиса”, и все платы и долги, и перемена жакта, и хамские объявления на лестнице – все меня угробливает. А погода чудесная. Стоит ли, солнышко, светить таким сволочам? М<ожет> б<ыть>, мой дневник завтра захватят и будут читать. Пусть читают себе на здоровье. Мне все равно. Пришла почему-то О.Н., когда Юр. собирался идти продавать ноты. Он вышел, и я вышел к Ельшину. Подождал их. Я все вижу, будто “на прощанье”, но без умилительности прощальной. Я очень очерствел. Звонил Лев<ушка>. Он пришел к 3 часам, объявил, что очень занят, что придет только к чаю в среду и т. д. А Введенский пропал неспроста. Ему кто-нибудь шепнул об опасности. Купил булку и вернулся. Юр. нет. Пришел Иванов. Он покупает на барахолке пошлейшие ореховые рамочки для карточек дочери. Я подарил ему одну. Зовет в пятницу. Но совсем, совсем чужой, даже без таинственности. Никто не знает всех моих горей. Да и зачем? Писал немного, что надо. Юр. чувствует смутно, что со мною что-то делается, и мил, но каково самому ему? И как некстати идти завтра на “Близнецов”, а не идти – окончательно надуется А<нна> Дм<итриевна> и Сережа».

Сумма, предложенная в конце 1933 Бонч-Бруевичем, была тем предложением, от которого невозможно отказаться. Старый большевик, отошедший от партийно-государственных дел, в собирании архивов нашел свое истинное призвание, а сохранившиеся связи в партийных верхах позволили ему получить значительные средства на создание и первичное «обзаведение» Гослитмузея. Архивы, приобретенные им в это время (Бончу помогали И.С.Зильберштейн, Ю.А.Бахрушин и другие известные собиратели), были за три месяца до начала войны, весной 1941 хладнокровно отобрало Главное архивное управление НКВД СССР (Гослитмузей числился по Наркомпросу). И по сей день эти материалы составляют «золотой фонд» РГАЛИ (Гоголь, Пушкин, Остафьевский архив князей Вяземских, Блок, Брюсов, Андрей Белый – нет смысла длить перечисление).

«Кузмина уже не было в живых той порой, когда по его “Дневнику” (либо: в том числе – и по его “Дневнику”) начали брать людей, – пишет А.Г.Тимофеев. – До недавнего времени эта версия слыла зловещей и леденящей кровь легендой, но факты литературной жизни Ленинграда поздних тридцатых заставляют признать ее более чем достоверной (не исключено, что “Дневник” стали использовать и при жизни автора <…> Не стал ли Кузмин убийцей (в метафизическом, разумеется, смысле) своего любимого друга и многих других подававших надежды прозаиков и поэтов?» 23 Но фактами, которые могут подтвердить предположение, что при арестах в Ленинграде чекистский выбор в какой-то степени определялся дневником, или что записи Кузмина были использованы для того или иного ложного обвинения, мы не располагаем, а ставшие доступными для изучения следственные дела (напр., Бенедикта Лившица, по которому проходил и Юркун) оснований для такого вывода не дают. «Очевидно, что предмет этих далеко не безобидных и в своих выводах оскорбительных для памяти Кузмина спекуляций, в сущности, не верифицируем», – замечал Г.А.Морев 24. Простейшее соображение о том, что контрреволюционные высказывания в дневнике на 99% принадлежат самому Кузмину, а чужих слов он не записывал, то есть «давал материал» в основном на самого себя, почему-то не берется во внимание.

1929-й – «год великого перелома» и последний год нэпа – еще относительно «благополучный» (разумеется, определение условно) год жизни Кузмина. Под видом акционирования и реорганизации идет разгром и смена руководства издательства «Academia» – но пока без арестов и расстрелов. Процветает удачливый опереточный либреттист, добрый знакомый Кузмина Е. Ю.Геркен (правнук Евг. Баратынского). В 1932 он будет арестован и проведет в лагерях 22 года. В канун нового 1932 года и сразу после него будут арестованы часто бывавшие у Кузмина обэриуты – Д.Хармс, А.Введенский и др. – «за организацию на основе имеющихся у них контрреволюционных убеждений» нелегальной антисоветской группы в Детском секторе Ленгосиздата. В сентябре 1931 беда тронет и Юркуна мягкой лапой, – пока только тронет и отступит – на целых шесть с половиной лет. Опасность, разлитая в воздухе, пронизывала все и вся, и люди, сжившись с нею, воспринимали ее как естественную неизбежность, вроде сознания своей смертности. Похоже, Кузмин с обостренной чуткостью поэта действительно многое провидел и предчувствовал, но относился к действительности со спокойным фатализмом, без гнева и пристрастия, может быть, лишь с брезгливым презрением. Безразличие и холодное равнодушие только внешне напоминали мужество: борцом Кузмин, конечно же, не был.

Помимо напряженной творческой работы, жизнь Кузмина в эти годы (конец 1920-х) состояла из бесконечной череды хождений по редакциям, издательствам, в конторы МОДПИКа и Драмсоюза, – в надежде на очередную грошовую выплату или аванс, почти ежевечерних приемов гостей – молодых художников, писателей, филологов, вроде Е.И.Кршижановского, К.К.Вагинова, А.Н.Егунова, своих визитов – к чете Радловых или Ельшиных. Гораздо реже, чем в прошлые годы, Кузмин появлялся в театрах и концертах. Это было связано с отходом от «Красной газеты», где, в бытность свою балетным и музыкальным рецензентом, он имел контрамарку; теперешний же бюджет не позволял доставлять себе подобное удовольствие за свой счет. С Кузминым знакомится и ищет его общества отец утонувшей балерины Лидии Ивановой, уверенный в том, что смерть дочери была насильственной, и ведущий собственное расследование. Несмотря на то, что в широком смысле в «теорию заговоров» Кузмин был склонен верить, мономания Иванова вызывала у него неприязнь. 14 июня 1928 Кузмин довольно зло отозвался о нем: «Он прямо какой-то диккенсовский сутяга с 10-л<етними> процессами и с каждым годом ему труднее придавать себе значительность в качестве неутешного мстителя за смерть дочери».

Как отражение духа времени, интересны и записанные Кузминым слухи и анекдоты. Вот что привез из Москвы художник Феофилактов, старый знакомый по брюсовским «Весам»: «7 марта 1926. Рассказывают, что вдова Брюсова хлопотала об увеличеньи пенсии, ей предложили поискать стихов в архиве Брюсова и издать. Она нашла тетрадку, снесла. Завтра за гонораром. Но завтра ей объявили, что она лишается пенсии, институт имени Брюсова упраздняется, и чтобы она благодарила Бога, что ее не арестовывают – такая контрреволюция была в этих стихах за 7 лет». Любопытно, что недавно переведенный из Москвы в Ленинград Брюсовский институт (ВЛХИ) действительно вскоре был без внятных объяснений закрыт.

Несмотря на откровенность дневника – а в искренности и отсутствии самоцензуры сомневаться нет оснований, хотя Кузмин очень многое сознательно оставлял «за кадром» – психологический портрет писателя складывается пока с большим трудом. Многое в душевном складе Кузмина непонятно, даже чуждо: например, неприкрытый антисемитизм, столь не сродный с высокой культурой 25.

Но эта «чужеродность» не отпугивает, а наоборот, стимулирует попытки понять крупного поэта и по-своему замечательную личность.

Сделать это без текста дневника было бы неизмеримо труднее, если вообще возможно.

 

Публикатор приносит искреннюю благодарность помогавшим ему в работе С.И.Субботину, Г.А.Мореву, Е.В.Евдокимову и П.В.Дмитриеву. Последнему – благодарность особая и наше сердечное спасибо. Павел Вячеславович взял на себя труд прочитать нашу работу в рукописи целиком и сделал ряд существенных дополнений и уточнений.

* * *

Публикация состоит из следующих частей:

1. Вступительная статья;

2. Примечания к ней;

3. Дневник Кузмина;

4. Комментарий к дневнику Кузмина;

5. Аннотированный указатель имен;

6. Два приложения.

Автограф дневника хранится в РГАЛИ (Ф. 232. Оп. 1. Д. 67). Текст приведен к нормам современной орфографии, при сохранении индивидуальных особенностей правописания Кузмина. Общие текстологические принципы предельно упрощены: если в написании того или иного слова существуют колебания (напр., Кузмин пишет «танцевали» и «танцовали», «комунист» и «коммунист»), то разнобой не сохраняется, а дается нормативное написание. Однако в случае, если этот разнобой отражает существенные мировоззренческие изменения, он сохранен (напр., написание «Бог» и «бог»). К индивидуальным особенностям, которые сохраняются, мы относим то написание, которого Кузмин придерживался постоянно, вне зависимости от перемены старой орфографии на новую. В публикуемом тексте это «имянины», «консомолка», «консомольский», «песенька». При передаче имен собственных воспроизводится вариант Кузмина с приведением в указателе имен правильного написания. Например, Кузмин постоянно пишет «Лиля Юльевна» (Л.Брик), «Кжижановский» (вм. правильного, но чрезмерно сложного «Кршижановский» – попробуйте-ка выговорить), «Каза-Роза» «Олянский». Но в указателе имен Брик, естественно, будет Лилей Юрьевной, Каза-Роза – Б.Г.Казарозой, Кжижановский – Е.И.Кршижановским, Олянский – Самуилом Алянским. В особых случаях («абереуты», «жена Смирного» – вм. «жена Смирнова»; «Пабло Тычина» и т. п.) – воспроизведение кузминского написания подтверждается пометкой публикатора <так!>. Орфографические ошибки и описки исправляются без оговорок.

Цифры в конце каждой записи означают наличную сумму денег, которой на тот день Кузмин располагал.

В указатель имен не включены упоминающиеся практически ежедневно Юрий Иванович Юркун (1895–1938, расстрелян) и Ольга Николаевна Гильдебрандт-Арбенина (1897/98–1980), его гражданская жена, актриса и художница. Обращаем внимание читателя на вышедший в серии «Близкое прошлое» издательства «Молодая гвардия» сборник, включающий ее литературное наследие, дневники и воспоминания – «Девочка, катящая серсо» (М., 2007). Сокращенное написание их имен – соответственно Юр. и О.Н. – в тексте не раскрывается.

Упоминания о походах на Суворовский означают визит к семейству Гильдебрандт, которые жили на Суворовском проспекте. Выходы в Гостиный двор связаны с тем, что во внутреннем дворе находились «Издательство писателей в Ленинграде», издательство «Земля и фабрика», а затем и поглощенная последним «Academia». На Фурштадтской жили Ельшины и Канкарович. Если начало изучения «петербургского» локуса Кузмина В.Н.Топоровым, то «ленинградский» еще ждет своего исследователя.

 

Настоящая публикация носит предварительный характер. Публикатор отдает себе отчет в том, что из-за чрезвычайной насыщенности текста событиями и громадного количества упомянутых там имен всего за один неполный 1929-й год, откомментировать все на 100%, равно как и собрать сведения о многих людях, чьи имена попали в указатель, ему не удалось. Для источников, подобных дневнику Кузмина, аннотированный указатель имен является едва ли не важнейшей частью научно-справочного аппарата («среди сотен никому ничего не говорящих фамилий без указателя – как в лесу» – довольно точно обрисовал ситуацию один из рецензентов «Дневника 1908–1915 годов»). Поэтому будем признательны за дополнения или исправления к комментарию и указателю имен. Единственное условие: просим воздерживаться от общих оценок, как труда публикатора, так и собственно содержания дневника Кузмина, поскольку для таких отзывов существуют другие трибуны. С благодарностью будут приняты любые, самые мелкие, но непременно конкретные исправления и дополнения. Имена всех, внесших в публикацию дневника свою лепту, будут упомянуты в печатном издании, когда ему придет время. Ваши сообщения направляйте по адресу: editor@nasledie_rus.ru

 

Январь-август 2009

 

* Эти часто ныне употребляемые понятия означают:

Коннотация – устойчивая ассоциация в языковом сознании говорящего, которую вызывает употребление какого-либо слова в определенном значении.

Дискурс – сложное коммуникативное явление с дополнениями к тексту.



Михаил Кузмин: Жизнь подо льдом Предисловие Январь Февраль Март Апрель Май Июнь Указатель имен Приложения Фотоматериалы

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru