Журнал "Наше Наследие"
Культура, История, Искусство - http://nasledie-rus.ru
Интернет-журнал "Наше Наследие" создан при финансовой поддержке федерального агентства по печати и массовым коммуникациям
Печатная версия страницы

Редакционный портфель
Библиографический указатель
Подшивка журнала
Книжная лавка
Выставочный зал
Культура и бизнес
Проекты
Подписка
Контакты

При использовании материалов сайта "Наше Наследие" пожалуйста, указывайте ссылку на nasledie-rus.ru как первоисточник.


Сайту нужна ваша помощь!

 






Rambler's Top100

Музеи России - Museums of Russia - WWW.MUSEUM.RU
   
Подшивка Содержание номера "Наше Наследие" № 99 2011

Е.В.Потемкина

 

Из воспоминаний

 

Профессор Потемкина (до замужества Голикова) Елена Васильевна (1927–2006) была человеком довольно общительным, жизнерадостным и целеустремленным. Еще подростком она твердо решила стать хирургом — и действительно, окончив медицинский институт, приобрела эту специальность и провела у операционного стола почти сорок лет, а в последние годы своей врачебной деятельности заведовала кафедрой госпитальной хирургии лечебного факультета Московского стоматологического института.

Ее отец, Голиков Василий Иванович (1888–1957), служил сначала военно-морским врачом, потом венерологом и, наконец, терапевтом в одном из филиалов Института имени Н.В.Склифосовского. Ее мать, Голикова Мария Петровна (1910–1968), работала в том же институте и была постоянной операционной сестрой и помощницей во всех делах знаменитого московского хирурга Сергея Сергеевича Юдина (1891–1954). Если родители намеренно или нечаянно возбудили у своей единственной дочери сперва любопытство, а затем и стойкий интерес к медицине, то на ее стремление овладеть профессией хирурга основное влияние оказало знакомство, а позднее и дружба с Юдиным. И в юности, и в зрелые годы у Потемкиной была возможность сравнивать его с другими одаренными хирургами и крупными учеными, но ни в одном из них не находила она такого сочетания разносторонних талантов, яркости и артистичности, как у Юдина.

Потомок владельца золотоканительной фабрики, человек либеральных убеждений, не понимавший и не принимавший коммунистическую идеологию, популярный столичный врач Юдин к строгим предостережениям партии о недопустимости «низкопоклонства» перед западной культурой, благодушия и утраты бдительности относился несерьезно, а то и с насмешкой. Может быть, считал, что ему, главному хирургу Института имени Н.В.Склифосовского, дважды лауреату Сталинской премии (1942, 1948) и действительному члену Академии медицинских наук (АМН) СССР (1944), репрессии не угрожают. Может быть, испытывал надежду, что мировое признание обеспечивает ему относительно спокойную жизнь. Ведь был он действительным членом Международного общества хирургов и членом-учредителем Международного колледжа хирургов; членом Парижского национального хирургического общества (позднее переименованного в Академию хирургии), Общества парижских хирургов и Каталонского хирургического общества; почетным членом Британского королевского общества хирургов, Ассоциации хирургов Великобритании и Ирландии и Лондонского медицинского общества; Американского колледжа хирургов и Ассоциации военных хирургов американской армии и флота; почетным доктором наук Сорбонны и Пражского университета. Тем не менее, пересекая Лубянскую площадь (тогда еще площадь Дзержинского) за рулем собственного автомобиля, каждый раз шептал: «Господи, пронеси!» Однако в Институте забывался и позволял себе всякие легкомысленные реплики, простодушно полагая, наверное, что среди его сотрудников доносчики не водятся.

В ночь на 23 декабря 1948 года его арестовали, обвинив в сотрудничестве с британской разведкой. (В тот же день взяли под стражу и М.П.Голикову.) Свыше трех лет прославленный хирург провел в одиночных камерах Внутренней тюрьмы на Лубянке и Лефортовской тюрьмы, написав за это время свои воспоминания и ряд медицинских работ, в том числе монографию «Переливание посмертной крови», удостоенную (посмертно) Ленинской премии в 1962 году. Весной 1952 года его сослали в город Бердск Новосибирской области, а летом 1953 года, когда в стране после смерти Сталина наступила «оттепель», полностью реабилитировали.

Еще в самом начале 1942 года, когда Юдин чуть ли не сутками оперировал военнослужащих и мирных московских жителей, пострадавших вследствие авиабомбежек города, у него развился инфаркт миокарда. После выздоровления он стал испытывать периодически возникавшие приступы стенокардии. Зимой 1949 года арестованный хирург перенес повторный инфаркт миокарда, а 12 июня 1954 года скоропостижно умер в результате очередного тяжелого приступа стенокардии.

Глянцевые биографии Юдина, опубликованные после его смерти, вызывали у Потемкиной чувство досады. Несколько раз собиралась она систематизировать собственные впечатления от его безусловно нестандартной личности, но, кроме кандидатской и докторской диссертаций, небольшого числа статей для врачебных журналов да заурядных писем родным и знакомым, Елена Васильевна ничего иного никогда не писала. Только после выхода на пенсию Потемкина освоила компьютер и принялась с увлечением печатать на нем «всякую ерунду», по ее выражению. Многостраничные ее заметки, носившие преимущественно дневниковый характер и предназначенные, очевидно, лишь для сына и внуков, перемежались время от времени обрывочными воспоминаниями о столичном быте в период сталинского правления и медицинской среде, в которой она выросла. Из этих разрозненных воспоминаний и получился в итоге мемуарный очерк о судьбах ее родителей и не совсем обычного советского человека по фамилии Юдин.

 

В.Д.Тополянский

 

Печатается по тексту электронной версии, хранящейся у С.Б.Потемкина — сына Е.В.Потемкиной

 

 

До приезда в Москву мы жили в Балакове, недалеко от Саратова, в одноэтажном деревянном доме при больнице, где папа, Василий Иванович Голиков, работал врачом. Одну половину домика занимало семейство дворника, а другую — мы: я, мама и папа. <…>

Все раннее детство я вспоминаю как цепь бесконечных обид и моего плача. Потом как-то мама сказала мне, что для нее рождение ребенка означало конец ее устремлений к учебе и новые заботы, надоевшие ей дома, в семье отца, дедушки Петра Никитича и бабушки Александры Васильевны. Там дети рождались чуть ли не каждый год; у бабушки было 12 детей, выжили 7 — пять дочерей и два сына. Мама была третьей по счету, чуть только она подросла, как ей пришлось нянчить младших, ежегодно появлявшихся на свет сестер и братьев. Ей это страшно надоело, а тут, только что она спряталась от этих забот в замужестве, родилась я. Я была нежеланным для нее ребенком, а папа был разочарован тем, что родился не сын, о котором он мечтал, а дочь. <…>

Справедливости ради я должна сказать, что папа меня любил и возился со мной в раннем детстве. Он лечил меня от малярии, давал мне порошки хины в папиросной бумаге, варил бульон из курицы и сам кормил меня из серебряной круглой ложки на тонком черенке, когда я болела свинкой. Он казался мне старым всегда, сколько я его помню; возможно, по контрасту с мамой, ведь она была много моложе его, лет на двадцать. Папа в свои тридцать восемь лет, к моменту женитьбы, уже много повидал и, возможно, устал от жизни. В это время маму я видела редко — она училась и сдавала экстерном за семь классов школы. Мама многое для меня сделала позже, в Москве. <…>

Мама и папа никогда не молились при мне, но как-то, уже в Москве, мы с папой заходили в церковь на Каляевской1, где потом помещалась студия «Союзмультфильм». Это было году в 1936–1937; наши самые близкие друзья Щитовы жили на Тверской-Ямской, и мы шли от них в сторону Оружейного переулка, где ходил трамвай номер 37. Трамвай шел до Каланчевки, так что это было уже в 1937 году. Папа перед входом в церковь перекрестился, а я смотрела на него, выпучив глаза, — так мне было непривычно, и он смутился. В этот день он купил мне книжку «Мистер-Твистер»; мне очень хотелось поскорее полистать ее, но он серьезно и строго запретил это делать в церкви. <…>

Недавно я узнала, что мама в анкете, которую она заполняла после возвращения из тюрьмы, в 1953 году, написала, что она родилась 21 декабря 1910 года. Раньше в нашей семье считали, что она родилась 26 января 1909 года. Кстати, она не любила отмечать свой день рождения и никогда его не праздновала. Замуж она вышла в ноябре 1926 года, т.е. ей было всего шестнадцать лет. Можно предположить, что тогда она прибавила себе почти полных два года, и это выяснилось во время ареста и следствия. <…>

В первый год после женитьбы папа много пил, а напившись допьяна, кричал: «Застрелюсь!» и размахивал старинным пистолетом. Мама, молоденькая беременная женщина, боялась, что он застрелится, и только много лет спустя, когда они решили продать пистолет, она узнала, что из него нельзя было стрелять, у него был сломан курок. Когда мы жили в Москве на улице Герцена2, папа как-то сильно напился и бранился ужасными матерными словами, это был, наверное, матросский мат. Потом я никогда не слышала от него такого, но от этих слов осталось ощущение липкой грязи.

Мама рассказывала, что, когда они поехали в свадебное путешествие в Ленинград, она была восхищена всем увиденным, а папа постоянно охлаждал ее восторги. На балете в Мариинском театре она восторгалась танцами, а он спокойно заметил, что каждый зарабатывает себе на хлеб как умеет. Он склонен был к трезвой оценке любого явления и довольно иронично относился к чрезмерной восторженности.

Мама была очень энергична, а папа, казалось мне, был довольно пассивным человеком, он не желал ничем одалживаться у этой власти. Она разбила все его мечты. Он хотел после военной службы на флоте уйти в отставку и работать земским врачом где-нибудь поблизости от «родных мест», в Нижнем Поволжье, недалеко от Царицына. Но после революции все смешалось, земство было ликвидировано, и трудно было найти уголок для спокойной семейной жизни. Он познакомился с мамой во Владимировке3, когда она жила у своей старшей сестры, Анны Петровны, тети Нюры, и училась шить. Папу попросили приехать из Петропавловки, где он работал в больнице водников, и посмотреть больную ангиной, мою будущую мать. Так состоялось знакомство с молоденькой хорошенькой девочкой, вполне деревенской и неглупой. Он мечтал уехать с ней в глухую провинцию и жить нормальной деревенской жизнью. Жена должна была вести хозяйство с курами, гусями, поросятами и коровой, рожать детей и растить их, а муж — зарабатывать деньги врачебным искусством.

Вначале так и получилось. Они уехали в Рузаевку4 и прожили там около года. Но заработки врача уже не могли обеспечить достаток в семье, и мама не захотела быть в постоянной материальной зависимости от скуповатого, как большинство старых холостяков, мужа. Именно поэтому она начала учиться, сдала экзамены за 7 классов экстерном и хотела поступить в училище речных штурманов. И если бы не близорукость, выявленная на медосмотре, она стала бы капитаном на волжском пароходе. Пришлось пойти в медицинское училище и выучиться на фельдшера. Весь этот путь она проделала за пять лет, до замужества она окончила всего 4 класса сельской школы и то лишь благодаря собственной настойчивости и вопреки желанию своей матери — бабушки Александры Васильевны. Та считала, что девочек нужно учить шить, вязать, вести домашнее хозяйство, а грамота им только мешает найти хорошего мужа. <…>

Папа любил ездить в «родные места», в Поволжье. При мне он никогда не бывал в санаториях, домах отдыха или в туристических блужданиях. Я знала, что в молодости он много путешествовал, побывал в Сибири на золотых приисках Бодайбо и привез оттуда маленький золотой самородок. Он хранился у нас как реликвия до ареста мамы, когда его реквизировали и хотели обвинить папу в незаконном хранении золота. Еще он привез из своих путешествий множество открыток с видами тех городов, в которых побывал. Мама потом продала их какому-то коллекционеру. Папа был энциклопедически образованным человеком; он с золотой медалью окончил Астраханскую гимназию, и его имя было написано золотыми буквами на мраморной доске гимназии. Возможно, эта запись сохранилась. После гимназии он поступил в Военно-морскую медицинскую академию в Петербурге, откуда был исключен за участие в студенческом движении в 1910 году, и учился в Юрьеве, нынешнем Тарту. Но потом он снова был зачислен в Академию, которую окончил в 1913 году.

После окончания Академии он должен был два года отслужить на флоте. Служил на Черноморском флоте, на корабле «Память Меркурия», судовым врачом. Лечил матросов и командиров, главным образом от венерических заболеваний. Корабль ходил в заграничные плавания, в Турцию, и там матросы посещали публичные дома. А местом стоянки корабля, к которому он был «приписан», был Севастополь. Там же была у папы и квартира. Так он служил до начала Первой мировой войны, но что он делал во время войны и после революции, я не знаю, к сожалению.

Из Турции он привез персидский ковер, шкуру снежного барса, многие годы лежавшую у нас на полу, красную феску с черной кистью и маленький электрический чайник в виде бочонка. Тогда это было большой редкостью. Кроме того, до войны жалованье выдавали золотыми монетами, и они сохранились у нас — 8 пятерок и 10 десяток с профилем Николая II. До ареста мамы они так и лежали в медной спиртовке от самовара в виде греческой амфоры. Во время повторного обыска их отобрали.

Очень вероятно, что Василий Иванович был в партии социалистов-революционеров, которую большевики жестоко искореняли после октябрьского переворота. Может быть, его постоянно терзал страх быть разоблаченным эсером. Это грозило расстрелом, и потому он старался держаться в тени. Многие его однокурсники по Академии стали профессорами — А.В.Мельников5, С.Ф.Иваницкий, наш заведующий кафедрой анатомии6. Папа с его хорошим образованием, конечно, мог бы стать профессором. Но для карьеры нужно было бы идти на какие-то компромиссы. <…>

Он очень хорошо знал и любил музыку и сам хорошо пел. <…> Он мог неплохо играть на скрипке, гитаре и окарине — такой глиняной свистульке. Мой музыкальный слух в детстве был более верным, чем сейчас; мы с папой пели дуэтом романсы, такие, например, как «Не искушай меня без нужды...», потом я стала перевирать мелодию второго голоса, и папа посмеялся над моим исполнением. <…> Он всегда собирал книги и не уставал ходить по книжным магазинам в поисках новых книг. Он мог ответить на любой мой вопрос, но я слишком мало интересовалась им, особенно когда стала взрослее. <…>

Когда осенью 1932 года мы приехали в Москву, найти комнату оказалось невозможным. Года за два-три до этого дядя7, наверное, сумел бы достать нам жилплощадь, но в это время Москва была переполнена. Мы прожили у дяди не очень долго, может быть, до весны. Жизнь у него была интересной и праздничной. Он был веселый, хорошо одетый, с бородой и усами. Его звали Николай Иванович Гоппе. Позже я узнала, что он изменил свою фамилию Голиков на псевдоним по паспорту какого-то убитого немца. В те годы было модно менять свои фамилии.

Дядя был как бы из другого мира, из другой жизни. Его квартира была в особняке в Мамоновском переулке; кроме него и его жены, там жили родители жены, два ее сына и ее первый муж. Таким образом, весь особняк занимала одна семья, никаких посторонних людей там не было. Но, видно, особнячок был небольшой, и мы, когда приехали, жили на кровати за ширмой в одной из двух больших комнат, служившей столовой. Обстановка была роскошной, особенно в огромной спальне, где была белая деревянная кровать и над ней большая картина с изображением Сталина, выступающего на съезде. Он был в белом кителе и опирался на красный бархатный борт трибуны, и краски были яркие, а лицо у него было свежее и очень красивое. В углу комнаты стояла необыкновенная статуя женщины в камышах, и в каждой камышинке сверкала электрическая лампочка. На полу лежал ковер.

У дяди Коли часто собирались гости, которые назывались «компаниями». На столе были всевозможные вкусные вещи, много пили и ели, и слушали музыку. Я из-за ширмы слушала рассказы о том, как поймали банду беспризорников на чердаке дома; это была «малина». Папа любил петь, и нередко он запевал, а остальные нестройно подхватывали мои любимые папины песни студенческих лет. Когда гостей не было, мы ели за нашей ширмой. Черный хлеб с маргарином и повидлом был у нас самым лакомым блюдом, на обед мама делала суп и на второе кашу. Я помню, что мы с папой были в каком-то большом магазине типа Пассажа. Он стоял в очереди, а я была поодаль, у прилавка. Вдруг по полу покатилась крупная картофелина, и я ее поймала. Какая-то старушка попробовала уговорить меня отдать ей эту картофелину, но я отказалась. Папа был очень доволен, когда увидел у меня картошку. Значит, с едой в Москве тогда было плоховато. <…>

Мы недолго прожили у дяди и переехали в квартиру на улице Герцена, 11. В этой квартире было 4 комнаты, и в каждой жила семья. Наша комната была самая большая, два окна выходили на улицу Герцена, по которой тогда ходили трамваи. В одной крошечной комнате жили две богомольные старушки, и все стены и углы были увешаны иконами в золотых и серебряных окладах, а в углу висела лампадка. Я была у них всего один раз, и старушки угостили меня кусочком белого пружинистого хлеба с темной хрустящей корочкой, я потом никогда такого не пробовала. Не знаю, где они его брали. В другой комнате жила семья с множеством детей. Я не дружила ни с кем из них, но как-то они угостили меня «похлебкой», в которой была картошка и много лука. В третьей комнате жила супружеская пара, я частенько у них бывала, особенно когда к нам приходили гости. Они были еще не старые, но детей у них не было. <…>

Каждый день меня водили в детский сад, который был где-то недалеко от нынешнего театра Маяковского, а тогда он назывался театром Революции. Водил меня туда папа, а перед тем как идти в сад, мы с ним заходили в булочную на углу Никитского бульвара, где теперь здание ТАСС. Там я занимала очередь за хлебом, а папа становился в очередь в кассу. Хлеб продавали по карточкам, но я не знаю, сколько нам было положено его получать.

Мы с папой ходили на Сухаревку покупать клеенку для стола, и я впервые увидела «толкучку». Еще стояла Сухарева башня, и площадь перед ней была полна народа. Все казались грязными и оборванными, папа не велел мне отходить от него ни на шаг и очень боялся, как бы у него не «вытащили» деньги. Институт Склифосовского я тогда не увидела. Мы купили клеенку, деньги у папы не вытащили.

Лишь позже, когда заболела мама, я впервые вошла в вестибюль Института Склифосовского. Там было много людей, они плакали и кричали. Это были родственники больных, которых не пускали к ним. Мне было страшно. Нас с папой пропустили «с разрешения профессора», как говорил мой папа. Мама приняла большую дозу хинина, чтобы ликвидировать беременность, и от хинина ей стало плохо, она на некоторое время оглохла. Она лежала в маленькой комнате, где пахло лекарствами, и не могла говорить. Она дала мне очень вкусное печенье, я съела его и стала просить еще. Папа начал меня стыдить, а мама жестами показала, что мне нужно дать еще одно.

Видимо, с прерыванием беременности ничего не вышло из-за того, что она была внематочной, и вскоре маму оперировали из-за внутреннего кровотечения. Она потеряла много крови и чуть не умерла. Операцию ей делал сам профессор Юдин и, видимо, очень торопился, так как потом у мамы был некрасивый рубец на животе ниже пупка. <…>

Пока мама лежала в больнице, папа как-то начал ее ругать и грозился, что разведется с нею. Я ничего не понимала в причине его недовольства, но сразу же сказала, что останусь с мамой. После этого я больше никогда не слышала от него разговоров о разводе, хотя потом как-то он, пьяный, хотел избить маму, и мы с ней прятались на кухне, но это было уже позже, года через два-три.

Я впервые услышала о Торгсине, где покупались всякие вкусные вещи, когда к нам на улицу Герцена стали приходить гости. Самой вкусной едой была, конечно, халва, и как только гости уходили, я вылезала из кровати и ела ее руками, вытирая их о ночную рубашку. А маслины меня страшно разочаровали, я думала, что они сладкие, а оказалось, что соленые. Мама ходила в Торгсин и продавала там серебряные вещи. Я запомнила массивную шкатулку из серебра, которая исчезла в Торгсине, и серебряную мягкую сумочку из колечек, она так переливалась в ладонях. Мама рассказывала, что когда в Торгсин приносили кольца, серьги и брошки с бриллиантами, то камни грубо выковыривали и чуть ли не швыряли владельцам. Нужно было только золото и серебро. У нас сохранилось несколько отдельных маленьких бриллиантов, наверное с тех пор, когда были Торгсины. Кроме того, был продан старинный пистолет, с ручкой из слоновой кости с перламутром и со сломанным курком, и папин офицерский мундир с высоким золотым воротником. Мама вынула его из сундука, и мы с ней поехали куда-то далеко, там оценивали мундир, а я любовалась блестящим воротником и с удовольствием вдыхала запах нафталина.

В самом Торгсине я была раза два-три, он был на Петровке, рядом с Пассажем, и больше всего мне понравились там цветные карандаши в красивой коробке. Мама купила модный красный берет, а мне сшила матросский костюм, и мы с ней были в фотографии на улице Герцена. Карточку я посылала в 1953 году С.С.Юдину в Новосибирск. Он попросил меня прислать ему мою и мамину фотографию. Я написала на карточке, что такими он увидел нас впервые. Мне казалось, что для памяти это лучший подарок. Потом он вернул карточку маме, и она снова у нас.

После посещения Торгсина мама вела меня в кондитерскую на Петровке, она помещалась там, где теперь площадка перед кафе «Красный мак», на первом этаже двухэтажного дома. Мы с ней ели пирожные «Наполеон» в уютном, сверкающем огнями и золотой и серебряной фольгой небольшом зале. Там были шоколадные шары — бомбы с деревянной посудой и предел моих мечтаний — целлулоидные куколки в коротеньких пышных платьях, привязанные лентами к коробкам конфет и плиткам шоколада «Золотой ярлык». Мама не скупилась, и мы съедали по два или даже по три пирожных. Папа догадывался о наших кутежах, но никогда не расспрашивал меня.

Осенью 1933 года, 7 ноября, мы с папой ходили на демонстрацию и он купил мне у китайцев жужжалку на палочке и мячик на резиночке. И еще «уди-уди», свистульку, сделанную из оструганной катушки от ниток с надувающимся резиновым чертиком. Надуешь этого чертика, а потом свистулькой и языком извлекаешь звуки «уди-уди». Жужжалка была сделана из глиняной маленькой коробочки, привязанной конским волосом к сургучной головке на конце палочки. Когда крутишь эту коробочку, раздается жужжание, и испытываешь радость. А мячик был из опилок, очень искусно упакованных в бумагу, и перевязанный черными нитками. Он был на резинке; когда его бросаешь в кого-либо, он возвращается в твою руку. Из разноцветной папиросной бумаги китайцы делали красивейшие шары, разворачивающиеся на двух палочках. Потом мне покупали и такие шары, и я не могла налюбоваться на их красоту. Тогда еще были китайские прачечные, куда сдавали рубашки и отстегивающиеся от рубашек воротнички. На одну рубашку приходилось несколько воротничков, и китайцы их стирали, крахмалили и гладили так, что они были как новые. Вскоре китайцы исчезли все до одного, и мама рассказала анекдот о том, как китайца-прачку привели в ГПУ и спросили, кто он, а он ответил простодушно: «Я не плачка, я сипион».

Мне запомнились еще одна демонстрация и парад на Красной площади. Шла война в Испании, был, наверное, 1936 или 1937 год. Мама должна была дежурить в медпункте в подвале Исторического музея, и она взяла меня с собой. Я смогла выйти из музея только к концу демонстрации. Справа от музея шли уже утомленные долгим ожиданием люди с цветами и плакатами и с портретами товарища Сталина. На тротуаре стояли в ряд молодые мужчины со свирепыми лицами и громко говорили идущим: «Улыбайтесь, улыбайтесь! Улыбайтесь, черт бы вас побрал!»

Я еще не ходила в школу, когда впервые увидела С.С.Юдина в Дегтярном переулке. Я была в то время вполне «дворовой девочкой»; было лето, и я в белом платье с оборочками шла по своим делам в сторону Малой Дмитровки. Навстречу мне попалась мама с каким-то высоким человеком. Она заставила меня поздороваться с ним, и он сказал ей: «Как же ты говорила мне, что она маленькая, а она уже совсем большая девочка». Я не обрадовалась и не огорчилась этим словам, мне было безразлично, мне нужно было идти куда-то. Потом я как-то видела, как мама вылезала из огромной легковой машины «Линкольн». На носу машины была блестящая собака. Я знала, что мама бывает во французском посольстве и делает там перевязки послу. У него болела нога. Посол, по ее словам, лежал в своей спальне, и перед ним был ящик с апельсинами. Он брал апельсин, разрезал его пополам и выдавливал сок в стакан, а половинки апельсина выбрасывал. Меня поразила такая расточительность.

Через некоторое время мама принесла роскошный подарок из посольства. Там были отрезы на костюм и оранжевую кофточку, маленький флакончик духов в виде виноградной кисти и несколько очень толстых плиток шоколада в блестящей красной и синей бумаге с золотом. Все это было перевязано трехцветной лентой, и мама сказала, что эта лента как французский флаг — она была красно-бело-синяя. В красных плитках шоколад был с орехами, но в синих он тоже был очень вкусный. Мы с мамой любили все вкусное съедать быстро и досыта, а папа осуждал нас за это и старался приучить к экономии, растягивать удовольствие надолго.

Мама работала в Институте имени Склифосовского и была не только постоянной операционной сестрой у профессора Сергея Сергеевича Юдина, но и большим его другом. Я с раннего детства часто видела его, он бывал у нас в доме, приезжал на своей машине М-18, чтобы попить чаю, потом мы с мамой провожали его домой, до института, и возвращались пешком к себе. Во время этих коротких поездок он рассказывал истории из Библии, о своих заграничных поездках в Испанию и Америку, о лондонском музее с удивительной коллекцией бабочек. Он отличался от всех знакомых мне взрослых людей, казался очень высоким, необыкновенно живым, и я знала тогда, что он — профессор.

Как-то мама принесла домой красиво переплетенную большую книгу, и мы с ней рассматривали яркие картинки в ней. Это был альбом картинной галереи Прадо, и тогда я была очарована картинами Веласкеса. <…> Потом мама приносила альбом, изданный в Риге, с картинами Н.Рериха. Она запретила мне рассказывать о нем — он был в эмиграции и, следовательно, запрещен.

Мама стала водить меня в Большой театр. У нее был знакомый капельдинер в ложе бенуара, и мы сидели в этой ложе по дешевому одному билету на галерку. Конечно, не только музыка и пение были прекрасны, но и буфет Большого театра тогда был восхитителен. Мы с мамой усаживались за сверкающий хрусталем столик и брали пирожные прямо из вазы и пили чай или лимонад. Потом уже подходил к нам официант, и мама платила деньги. А запах хороших духов, которым был пропитан весь театр, а новые слова — капельдинер, бенуар, бельэтаж, ярус, а красная шелковая обивка кресел и бархат и золото всюду, а сверкающие люстры на всех ярусах! Все это вместе создавало такую атмосферу праздника, с которой никогда ничто не могло сравниться.

Как-то утром перед Новым годом я проснулась и увидела елку, небольшую, но всю украшенную новыми блестящими игрушками. Там были звезды и корзиночки с цветами, сплетенные из тончайшей пружинистой проволоки, и много мишуры, и еще много приятных на вид и на ощупь предметов. До этого мама украшала елку старыми игрушками и измятой, потускневшей мишурой, а окно в комнате занавешивалось, чтобы не увидели соседи из окна напротив. Нужно сказать, что окно нашей комнаты выходило в некий колодец и противоположные окна были на расстоянии, наверное, 5–8 метров, так что наша жизнь просматривалась насквозь. Но, как мы все знали, Постышев9 разрешил украшать елки и праздновать с ними Новый год. И все дети были благодарны ему за это. Это был 1936 год.

Моя семья была благополучной — у меня были и папа, и мама. Правда, я их почти не видела, только рано утром и поздно вечером. Они оба работали. Папа работал бактериологом на фабрике перевязочных материалов в Кривоколенном переулке, я там побывала и принесла кучу этикеток для пузырьков с лекарствами. Работа у папы была опасной. Если бы партия перевязочных материалов, стерильность которых он проверял, оказалась нестерильной, его могли бы посадить за вредительство. И он этого боялся.

Мама, молодая и красивая, много работала в Институте Склифосовского и успевала вести домашнее хозяйство. Она купила мотоцикл и много ездила на нем вместе с Б.А.Петровым10 и Д.А.Араповым11. Они тоже увлекались мотоциклами, об автомобиле они только мечтали. М-1 был лишь у С.С.Юдина, хотя он хотел бы иметь «форд». Мама рассказала мне как-то: когда он поделился с ней этой мечтой, она сказала ему, что когда-нибудь у него будет такая машина. Но он грустно вздохнул и ответил, что «когда-нибудь» она не будет для него такой желанной, как сейчас, пока он еще молод12.

Жилплощадь в Москве мы получили благодаря энергии мамы. В те времена это было немыслимым счастьем. После пятилетних скитаний по наемным комнатам, когда нам грозило выселение из Москвы, мы с мамой ходили иногда по улицам и заглядывали в освещенные окна домов. Как бы ни была убога обстановка в комнатах, мы с ней мечтали о каком-нибудь уголке, только бы своем, откуда нас не смогут выгнать. <…>

После получения комнаты на Каланчевке пришлось покупать необходимую мебель, которой до этого у нас не было. Были куплены раздвижной стол и четыре полумягких стула, буфет и гардероб. Маме пришлось несколько ночей стоять в очереди за этими вещами. Вся эта мебель была очень низкого качества, просто фанерная, но она хорошо пахла лаком, чем-то новым. Комната казалась просторной, она была длиной в 6 и шириной в 3 метра, с одним огромным окном, выходящим прямо на Домниковку, а главное — она была нашей, собственной. Вскоре я узнала, что она была отнята у наших соседей после ареста главы семьи: они подверглись «уплотнению».

В нашем новом доме раньше была гостиница. На каждом этаже были длинные прямые коридоры, широкие с паркетными полами, и 15 дверей в комнаты, где жили семьи — от двух до пяти-шести человек в каждой комнате. Была большая кухня с огромной плитой, днем заставленной керосинками и примусами. Там готовили пищу все жильцы, стирали и кипятили белье, сушили его и по вечерам по очереди гладили на большом деревянном столе. На ночь все это убиралось, чтобы не украли. В углу стояла большая корзина для мусора, к вечеру она наполнялась и нередко стояла до утра, что привлекало крыс. Их было много, ночью на кухню лучше было не заходить, они разбегались от корзины в разные стороны и куда-то прятались. Я их не боялась. Была раковина в кухне и еще две в коридоре, где все умывались. Было два туалета: мужской и женский.

Дом был пятиэтажный с лифтом, который не работал до 1952 или 1954 года, и сетка его заросла грязью и пылью. На углу дома был большой гастроном, где в 1938 году уже были хорошие продукты. Карточки отменили, и прилавки ломились от разнообразных колбас, рыбы и консервов. Икра лежала в полусрезанных бочонках, красная, зернистая черная и паюсная. Колбасы были необычайно ароматными и вкусными. Мы покупали иногда по 200 граммов любительской колбасы, и нам ее резали тоненькими кружками. Копченая колбаса и икра были слишком дорогими по нашим доходам. <…>

Весна 1941 года была дружная и теплая. Мы с мамой много путешествовали по Подмосковью на мотоцикле, она разрешила мне попробовать водить мотоцикл на берегу реки около Архангельского. Мы с ней ездили и на мотогонки в Подрезково в июне, когда цвела черемуха. А я готовилась к самостоятельному отъезду во Владимировку. Без взрослых, но, правда, с Ирочкой Щитовой, которая была постарше и посерьезней, чем я. Мы с ней бегали по магазинам и закупали продукты — крупу, масло, сладости. Там, в Поволжье, всегда было плохо со снабжением, и каждый год туда отправляли посылки и отвозили чемоданы с «сухим пайком».

Мы с ней выехали 20 июня 1941 года. В Москве было жаркое лето, вышла роскошная «Иллюстрированная газета» с фотографиями Молотова13 и Риббентропа14, и по всем признакам ничто не предвещало близкой войны. Приехав во Владимировку, мы сразу же улеглись спать, а когда проснулись в 12 часов, была война. За Ирочкой Щитовой в конце лета 1941 года приехал отец — однокашник моего папы по Астраханской гимназии; в Москве мы дружили семьями. Он увез ее в Москву, а мне привез большой тюк вещей, где были даже новые полотенца и зимнее старомодное пальто. Я оставалась зимовать во Владимировке, мне даже в голову не приходило проситься домой с ними.

В конце сентября 1942 года за мной приехали на грузовой машине-трехтонке. Меня должны были доставить в Москву по приказу какого-то медицинского генерала Завалишина15. Меня вывезли под именем дочки генерала Голикова16 через Саратов, по разоренной Республике немцев Поволжья, вместе с беженцами из горящего и разрушенного Сталинграда. <…>

Мама приодела меня после моего приезда из Владимировки; на мне было зимнее пальто с коричневым воротником из барашка, очень теплое и удобное. А вот с едой было трудно. По утрам мама жарила на плитке лепешки из картофельных очистков и кофейной гущи. Вместо масла был какой-то густой желтый жир с запахом рыбы. Зато постоянно по утрам был черный кофе с сахарином. Мама и папа успели накупить зеленых зерен кофе, мы их жарили и мололи или толкли в ступке.

Обед был в столовой по карточкам УДП — усиленное дополнительное питание. Эти карточки называли «Умрешь днем позже». Люди делились на несколько категорий. Были «литер-беккеры», кто получал продукты по литеру Б, были более благополучные «литер-аккеры», и все остальные — «кое-каккеры». Наша семья относилась к третьей категории. В столовой я получала мутный супчик с плавающим в нем кружком какого-то масла и синеватое картофельное пюре с подозрительной котлетой. На третье был напиток, называвшийся «суфле», типа сладковатого молока. Ни до войны, ни после нее я такого напитка не встречала. После этого обеда были изжога и чувство полного неудовлетворения от еды.

После наступления Нового 1943 года в нашем доме стало особенно холодно. На руках появились признаки обморожения второй степени — пальцы распухли и покрылись пузырьками. Пузырьки лопались, и выступали капли прозрачной жидкости. Нас приютили у себя Щитовы. У них в квартире был газ, от плиты был проведен резиновый шланг до комнаты, где стояла чугунная печка. Огонек газа горел круглые сутки, и от этого в квартире было теплее, чем у нас в доме. Мы у них прожили до тепла, пока не наступила весна. Папа в это время жил на Сходне, в бывшем доме отдыха ЦК или еще какого-то начальства, и лечил там раненых.

Чтобы как-то помочь нашей семье с продовольствием, ранней весной 1943 года, когда было особенно голодно и холодно в нашем доме, Юдин несколько раз ездил с нами в подмосковные деревни и подстреливал там прилетевших грачей. Дома мама готовила из них жаркое, и мы ели вкусное мясо с какой-нибудь кашей, и, казалось, каждая клеточка организма радуется этой белковой добавке к нашему скудному рациону. Два раза мы ездили на тягу в весенний лес, и Сергей Сергеевич дал мне легкое ружье двадцатого калибра. Когда надо мной пролетел вальдшнеп, я выстрелила в него и попала в цель, к моему величайшему изумлению. Мама бросилась его искать в кустах, а мне крикнула: «Ты стреляй, а я буду подбирать!» Но больше мне не удалось попасть ни в одно живое существо, хотя я несколько раз стреляла из «моего» ружья. Это был первый и последний удачный выстрел в моей жизни. Сергею Сергеевичу в тот раз не повезло: он не убил ни одной птицы, и мне очень хотелось отдать ему мой трофей, но я не решилась, инстинктивно боялась нарушить охотничью этику.

Меня терзали подозрения о связи мамы с С.С.Юдиным; я временами ненавидела и ее, и папу, который мог безропотно терпеть эту связь. И ощущала недоброжелательство к Сергею Сергеевичу, хотя он проявлял ко мне симпатию. Так, в октябре [1943 года] он взял меня и маму на осеннюю утиную охоту. Рано утром мы шли по высокой траве, покрытой мелкими каплями сверкавшей на солнце воды, — это был растаявший иней. Дошли до озера; я села с ружьем в лодку, укрытую камышами, и с подсадной уткой, которая плавала метрах в двадцати от лодки и громко вскрикивала, призывая селезня. Один селезень уселся рядом с подсадной, и я, боясь отдачи, выстрелила, но промахнулась. В лодку набиралась вода, я ее вычерпывала, и мне было скучно.

В другой раз мы были на зимней охоте на лис с егерями, загонщиками и флажками. Доехали на поезде с пыхтящим паровозом до станции Снегири и прошли до охотничьего хозяйства совсем немного. Там всем нам, и мне тоже, дали широкие, «охотничьи» лыжи, и мы пошли по пороше к лесу. По яркому снегу протянули веревку с маленькими красными флажками. Я стояла на «номере» и ждала, когда появится лисица, но так и не дождалась. А Сергей Сергеевич убил большого лиса и нес его на плече, окоченевшего от холода и смерти. В Заболотье была еще охота на зайцев с гончими собаками и трубными звуками, похожими на лай этих собак. «Гончары» то удалялись, то приближались, они гнали зайца, а он бежал по кругу. Охотник становился на краю этого круга и стрелял в загнанного зайчишку. Я не стреляла.

В те времена деньги играли странную роль. Папа получал все те же 800–900 рублей, буханка черного хлеба по карточкам стоила 83 копейки, а у вокзала ее можно было продать за 500 рублей. Да можно было и не ходить до вокзала — покупатели находились сразу же у порога нашего дома, и процесс купли-продажи проходил в нашем подъезде. Между тем с питанием у нас в доме что-то изменилось: пища стала более разнообразной и не было постоянного чувства голода. У нас была картошка, выращенная на Сходне. Сотрудникам института выделили в лесу, на большой поляне, по одной полоске земли длиной в 50 и шириной в 2 метра. Весной 1943 года мы с мамой посадили картофельные очистки с ростками, потом ходили окучивать поперечные маленькие ряды, потом начали «подкапывать» кустики картошки и с удивлением обнаруживали крупные клубни; их начали есть уже летом, а осенью накопали три с половиной мешка прекрасной картошки сорта «Лорх». Папа на Сходне около своего домика вырастил помидоры; у него было откуда-то ореховое масло. Начистили и отварили целую большую кастрюлю картошки, полили ее маслом и нарезали туда помидоры; получилось нечто неимоверно вкусное, а главное, можно было есть, сколько хочешь. И благодаря картошке, американскому яичному порошку, сахарину и запасам кофе, мы не голодали зиму 1943/44 года.

В 1935 году я поступила и в 1944 году окончила среднюю школу. Я кончала вечернюю школу — по двум причинам: мне надоела обычная дневная и еще потому, что ввели раздельное обучение. В вечерней школе не было разделения и учились все вместе. Для поступления нужна была справка о том, что ты работаешь, и мама быстро устроила меня на работу в бактериологическую лабораторию Института Склифосовского в качестве препаратора на полставки. Я ходила на работу с утра и работала по четыре часа: делала посевы в бульон или на агар, подсчитывала колонии на чашках Петри, делала длинные пипетки над пламенем горелки, училась варить среды — бульон и агар.

Во время моей работы в институте было несколько ярких событий. Я впервые увидела операцию С.С.Юдина: сидела на трибуне в операционной и смотрела, как он формирует искусственный пищевод из тонкой кишки; он работал в операционной, как на сцене. Рядом со мной помещался древний старичок в пенсне, шнурочек от которого был приколот к халату английской булавкой. Даже через марлевую маску было видно, что он очень стар. На каком-то этапе операции он попросил меня объяснить ему что-то, и я смущенно сказала, что не знаю, что там происходит, так как я не врач. Потом мама рассказала мне о нем. Это был самый известный онколог Николай Николаевич Петров17. Он приехал из Ленинграда специально к С.С.Юдину, чтобы посмотреть на его операции. <…>

Но самым потрясающим событием лета 1943 года был приезд в Институт Склифосовского к профессору С.С.Юдину группы англо-американских хирургов. Они приехали, чтобы вручить ему тогу и мантию от Королевского общества хирургов и от Американской хирургической ассоциации. А также дипломы. Они явились в институт, где их уже ждали, большой толпой в сопровождении профессора-нейрохирурга по фамилии Корейша18. С ними была переводчица, и мне откуда-то было известно, что и переводчица, и Корейша посланы от НКГБ.

Я с замиранием сердца ждала приезда этих «американцев». Сами хирурги были веселые, свободные и чистые. Все стройные, в военной форме, а Гордон-Тейлор19, английский хирург, в черном военно-морском мундире. Их торжественно встретил С.С.Юдин; он свободно говорил с ними на английском, хотя с детства знал только немецкий и французский языки. Английский изучил сравнительно недавно, но в переводчике не нуждался. Сергей Сергеевич водил гостей в операционную, в палаты, показывал больных с искусственным пищеводом и похлопывал их по груди, чтобы показать, как сокращается тонкая кишка. После знакомства с институтом для них был устроен обед или завтрак на балконе операционного корпуса. Я тоже оказалась за столом, слушала английскую речь Сергея Сергеевича (переводчица сидела рядом со мной и только пожимала плечами — ее услуги не требовались, а профессор Корейша, нейрохирург и тайный агент НКГБ, растерянно улыбался — он не знал английского и не понимал, о чем идет речь). Я надолго запомнила вкус помидоров, фаршированных мясом. В конце застолья, проходившего весело, с шутками и смехом, самый серьезный из хирургов и самый старый Гордон-Тейлор, встав из-за стола, сказал по-русски: «Спасибо! До свидания!» И это всем понравилось.

В целом мое впечатление от этих иностранцев было двойственное. Они были раскованны, смелы, держались с достоинством и просто. Однако в каждом из них, за исключением, пожалуй, Гордон-Тейлора, не чувствовалось той глубины культуры и широты, гибкости, которые отличали С.С.Юдина от всех знакомых мне людей. Он выделялся особенной выразительностью жестов и интонаций голоса, тем, что называется артистичностью, и в то же время чувством меры. В большинстве случаев он оставался самим собой, хотя ему было, наверное, в сотни раз труднее выдержать это, чем всем иностранцам, которых я видела. Они-то многие годы жили в свободном мире...

После этой встречи Сергею Сергеевичу и Н.Н.Бурденко20 были вручены почетные грамоты членов Королевского общества хирургов Великобритании и шелковые муаровые тоги, а также удостоверения почетных членов Американской хирургической ассоциации с такой странной треугольной накидкой-косынкой. Мама рассказала мне, как проходило вручение этих почетных наград. В Министерстве здравоохранения сделали эту процедуру до предела прозаической. С.С.Юдин и Н.Н.Бурденко, доверенный и проверенный адепт советской власти, были вызваны к министру, и там в каком-то полутемном углу, в «предбаннике», как называла это мама, им сунули почетные награды. Н.Н.Бурденко, опытный старый лис, быстро удалился с наградами под мышкой, а С.С.Юдин, с его честолюбием, гордо позировал с Гордон-Тейлором и Катлером21 перед фотографом, облачившись в тогу и мантию. Через некоторое время я рассмотрела тогу: она была похожа на черный муаровый халат, а мантия — на синюю с красным бархатную косынку. Сергей Сергеевич высоко ценил все награды, особенно иностранные. Вступление в Королевское общество хирургов, членом которого был в свое время великий Листер22, считал большой честью для себя и для русской хирургии.

Членам Американской хирургической ассоциации разрешается медицинская практика в США сразу после приезда туда и без всяких экзаменов. С.С.Юдин был честолюбив и высоко ценил свой несомненный хирургический талант, но не искал ему денежного эквивалента. Более того, после окончания войны он получал приглашения в Америку от руководителей крупнейших хирургических клиник, причем в приглашениях указывалось, что на время пребывания в клинике он будет фактическим руководителем всей хирургической службы. Он обращался с просьбами к Молотову и Жданову23 с тем, чтобы ему разрешили поездку, что весь гонорар за лекции и операции он отдаст в пользу государства, что он поедет один, без жены, оставив ее заложницей своего возвращения. Ответа он не получил, а министр здравоохранения Смирнов24 предупредил его о том, что не следует вести переписку с иностранцами. <…>

По окончании школы ни о какой другой профессии я не думала — буду только врачом и только хирургом. В августе 1944 года мама предложила мне полететь в Польшу в бригаду врачей, работавших в военно-полевом госпитале. Сергей Сергеевич считал, что я смогу работать гипсовальщицей. Предполагалось, что будет большое наступление наших войск, стоявших в Праге, предместье Варшавы, и что мои руки пригодятся при ожидавшемся большом потоке раненых. Папа был против, он боялся за меня, но я была в таком восторге от перспективы поездки в Польшу, за границу, что его возражения отпали сами собой. Он дал мне 2000 рублей на мои личные расходы, и я была ему очень благодарна.

Итак, мы с мамой едем на фронт. Рано утром она приготовила омлет из яичного порошка, мы с ней позавтракали и поехали в Тушино на военный аэродром. Там нас встретил С.С.Юдин. Мы залезли в военно-транспортный самолет «Дуглас» и поднялись над Москвой. Самолет был небольшой, человек на 10-15, внутри пустой, с сиденьями вдоль стен, выкрашенными в защитный цвет. Место, где мы приземлились, называлось Бяла-Подляска, маленький городок недалеко от Люблина. Мы почему-то сразу попали к ксендзу. Для меня было удивительно, что ксендз держался с большим достоинством; наши священники, или попы, как их пренебрежительно называли, старались стушеваться, сделаться незаметными на улице, и вообще очень редко появлялись на людях. У ксендза был большой красивый и чистый дом, он принял нас стоя, поцеловал руку жене С.С.Юдина Наталии Владимировне и подарил ей розу на длинном стебле. Больше он никому не целовал рук, хотя мама была здесь же и была гораздо красивее и моложе Наталии Владимировны. <…>

Наталия Владимировна много курила, и мне это не нравилось, так же как ее громкий голос и надменный тон. Но еще меньше мне нравилось положение моей мамы, оно казалось мне двусмысленным, непристойным. Я не сомневалась в чистоте мамы, она сама нередко говорила с презрением об отношениях между мужчинами и женщинами, о том, что мужчины видят в женщине только «кусок мяса», но из едва уловимых намеков понимала, что и Сергей Сергеевич видит в маме этот самый «кусок». Это меня оскорбляло, заставляло замыкаться и грубить маме. Совершенно незаслуженно, она так много делала для меня.

От поступавших с поля боя раненых пахло пороховым дымом — своеобразным сладковатым запахом, знакомым мне с времен охоты, и пахло кровью. Раненые все были упакованы в деревянные шины Дитерихса, под которыми были пропитанные кровью повязки. Нужно было осторожно разрезать верхний слой, снять шину, состоявшую из двух дощечек, разрезать бинты и снять верхние слои повязки. Затем раненого сажали на носилках и ему, страдающему от боли, Сергей Сергеевич делал укол в спину — спинномозговую анестезию. Боль мгновенно проходила, и человек начинал улыбаться.

Сергей Сергеевич собственноручно мыл кожу вокруг раны и саму рану с мылом и щеткой, потом протирал марлевыми салфетками на длинных зажимах и начинал операцию: широко разрезал рану, удалял крупные и мелкие осколки снарядов и пули, куски кости и делал «воронку» из раны. Костные отломки раздвигались аппаратом. Сергей Сергеевич подходил к другому столу, где лежал следующий раненый, а мы начинали накладывать гипсовую повязку от подмышек до пятки. Человек висел, распятый на специальном столе, опираясь на металлическую «подошву» копчиком, и с манжетами на стопах, и нередко засыпал в таком положении. В госпитале для высшего командного состава работали врачами в основном жены генералов, а также ППЖ25. Меня немного удивило некоторое подобострастие, которое проявлял Сергей Сергеевич по отношению к этим женщинам.

За два месяца пребывания на фронте, в Минске-Мазовецком и под Люблином, большого наступления не было. Немцы в эти дни уничтожали восставших в Варшаве поляков и разрушали саму Варшаву. Были бои местного значения, и в госпиталь поступали бойцы с огнестрельными переломами бедра. Я научилась накладывать гипс, насмотрелась на работу хирургов и единственное, о чем горько жалела, — что я еще не стала хирургом. В первых числах октября мы вернулись в Москву. <…>

С 1944 по 1949 год я училась в Московском медицинском институте МЗ РСФСР. Начиная с третьего курса я большую часть свободного времени проводила в хирургических клиниках института, в основном на ночных дежурствах. С.С.Юдин заведовал кафедрой госпитальной хирургии нашего института. Он должен был читать нам лекции во втором семестре, весной 1949 года.

Что было тогда, в 1945 году, в нашей семье? В конце апреля мама приехала с фронта. Она называла Олау, Вену, Карлсруэ, Ченстохов — это то, что мне запомнилось. Сергей Сергеевич побывал на операциях у Финстерера26, посмотрел на его резекции желудка. Тот был уже очень стар для хирургии, а С.С.Юдину было немногим больше пятидесяти [лет], и он чувствовал себя молодым.

Мама рассказывала, что Олау, например, взяли без боя и все дома оказались пустыми — жители убежали, боясь мести наших солдат. Кое-где были накрытые для завтрака столы и брошенные в спешке столовые приборы прямо на тарелках. Наши солдаты, как правило, не мстили мирным жителям, но иногда поджигали дома просто так, чтобы погреться у горящего дома в холодную ночь.

Мама рассказывала, как солдаты, войдя в дом и увидев шкаф с хрустальной посудой, опрокидывали его, потом разбивали банки с вареньем, оправлялись прямо на паркетный пол, а если заставали женщин, то и насиловали, невзирая на возраст. Одна из женщин-хирургов, выбрав свободную минутку, пошла «потрофеить» в ближайший дом. И в это время туда зашел солдат, чтобы справить большую нужду, — это в немецких брошенных домах бывало нередко. Увидев бабу, он принял ее за «фрау» и велел ложиться, и ей с трудом удалось убедить его, что она не немка, а советский врач. Больше она никогда не ходила «трофеить» в одиночку. А было ей, по моим представлениям, около 40 лет, т.е. она была уже старая.

Солдаты брали в основном мелкие ценные вещи, надевали на руку множество часов, менялись ими по принципу «махнем, не глядя» и ездили на велосипедах, если находили их. Потом бросали их прямо на дорогах, и проходящие танки и автомашины расплющивали их так же, как и неубранные трупы немцев. Они превращались в широкие тонкие пластины. Так рассказывала мама.

Она рассказывала также о красоте города Вены и о бедствиях ее жителей. Они голодали и каждый день рылись в помойках в поисках еды. Худой старик ходил по парку и собирал листья с газонов с помощью палки с гвоздем на конце — он был на службе и убирал мусор. Маму поразил контраст между рабочими на железной дороге. В Австрии к вагону подошла молодая женщина, одетая в чистый синий комбинезон, с хорошо вычищенными ботинками, в форменной фуражке, с масленкой в руке и с молотком на длинной рукоятке, которым она выстукивала что-то под вагоном. А на одной из станций по нашу сторону границы у вагона было какое-то существо в промасленной рваной телогрейке, платке и грязных сапогах и проделало ту же работу: постукало по тормозам или «буксам» и залило из масленки куда-то масло.

Мама привезла много трофеев — одежду и обувь, столь нам всем необходимые, невиданный дотоле пылесос, хрустальные вазочки и фарфоровые статуэтки. От одежды пахло хорошими духами, кое-что было испачкано вареньем. Были тут и платья, и костюмы, и пальто летние и одно зимнее с пушистым воротником, и юбки, и цветные лоскуты необычайно яркой окраски, и даже шерстяные лоскуты, раскроенные для детских коротких штанишек. Было постельное и столовое белье, которое выглядело новым, но оказалось просто отлично выстиранным и выглаженным.

Кое-что можно было сразу надеть на себя, и мы, все четверо, т.е. мама, папа, моя двоюродная сестра Тося и я, нарядились во все новое. Мне, маме и Тосе достались летние пальто: маме черное, мне темно-синее, а Тосе рыжее. Они как будто бы были сшиты для нас. Тося также получила толстый шерстяной свитер с застежкой молния и несколько мотков ярко-синей шерсти для кофточки. Она сразу нашла мастерскую, где ей связали кофту, которая была ей к лицу. Оставались еще мотки шерсти, я их потом отсылала маме в лагерь, и сосланные туда латышки связали ей кофты. Они были прекрасными рукодельницами, вязали и вышивали из любого материала. Мама привезла крошечный квадратик, лоскуток ситца, на котором крестиком был вышит узор необычайной тонкости и красоты. Я сделала из него подушечку для иголок, и он до сих пор хранится у меня в шкатулке с принадлежностями для шитья. Папа получил крепкие высокие ботинки на шнурках, долго носил их, а потом выбросил, так и не износив до дыр. Они деформировались, стали негодными, но нигде не расклеились и не продырявились.

В самом начале мая мама сказала мне, что война закончилась, но об этом еще не объявили. Я помчалась в институт, чтобы рассказать об этом, и, к удивлению, не увидела никакой радости или других признаков по поводу столь великого события. Никто еще ничего не знал, и я сочла нужным не сообщать об окончании войны.

После окончания войны Сергей Сергеевич начал восстанавливать здание института. По его указанию был размыт изнутри купол над главным зданием, и после многих лет выступили фрески, написанные художником Скотти27. Были заказаны люстры, точно повторявшие прежние и утраченные в первые годы советской власти. Был отчищен и отполирован мраморный пол в вестибюле, убраны фанерные перегородки, разделявшие вестибюль на отдельные клетушки регистратуры, справочного бюро, бюро пропусков и гардероб. Все это было перенесено в подвальное помещение, и посетители сразу спускались туда, войдя с парадного входа. Был отремонтирован большой конференц-зал в левом крыле здания. Особое внимание Сергей Сергеевич уделил барельефам с символикой войны 1812 года — пушками и ядрами. Он заказал портрет графини Шереметевой — Параши Ковалевой28. Она [была] уже истощена беременностью и чахоткой, но художник сумел передать одухотворенность ее лица.

Кроме того, скульптор Оленин29 создал бюсты академика Филатова30 и архиепископа Луки31, выполнил уменьшенную копию бюста Пирогова32. Художник Кудрявцев33 написал портреты основоположников анестезиологии — Горация Уэллса34 и Мортона35. Таким образом, все стены кабинета С.С.Юдина были увешаны портретами выдающихся деятелей медицины, а на одной из стен были фотографии современных хирургов, даривших ему свои изображения с соответствующими автографами. Можно было бы перечислить их имена, так как все они теперь, сорванные со стены и лишенные паспарту и рамок, лежат в одной из папок в нашем доме. Этот акт вандализма был осуществлен вскоре после захвата кабинета Сергея Сергеевича профессором Б.А.Петровым, его учеником и сотрудником.

С.С.Юдин очень много занимался созданием документальных кинофильмов, чтобы можно было показывать врачам-курсантам все этапы его уникальных операций. Был также создан музей анатомических препаратов — удаленных во время операций органов, и большая коллекция инородных тел пищевода. Все это было оформлено с большой тщательностью и вкусом, «художественно», как любил говорить Сергей Сергеевич. И все кинофильмы и музей анатомических препаратов были уничтожены по распоряжению Б.А.Петрова.

Стремление Сергея Сергеевича к прекрасному отразилось и в том, что на стенах больничных палат появились картины, написанные масляными красками и подаренные ему знакомыми художниками. Удивительным для меня был широкий круг знакомств Сергея Сергеевича и почтение, с каким выслушивали его мнение о живописи известные мастера. Но, как мне кажется, настоящих друзей у него было мало — он как бы парил над всеми и, хотя проявлял неизменную доброжелательность ко всем коллегам, больше всего ценил в людях трудолюбие и увлеченность в любой профессии.

В правом крыле института была создана медицинская библиотека-читальня, а в левом, над конференц-залом — музей истории института, или Странноприимного дома, как он был задуман графом Шереметевым. Сергей Сергеевич чувствовал, что рамки территории института тесноваты для той большой работы, которая, как он предвидел, ожидает это учреждение скорой помощи по мере расширения Москвы. Был составлен план расширения территории за счет Коптельского переулка и старого Ботанического сада. Архитектурный план был составлен таким образом, что больница должна была представлять собой парк с красивыми строениями в старинном стиле, но с современным оборудованием. С этим планом он обращался во многие инстанции, где-то его поддерживали, где-то уклонялись. Он писал письма Молотову и Жданову, просил отпустить его за границу для чтения лекций и зарабатывания денег на реализацию своих планов. Ответы, если и были, то неопределенные; 1947 и 1948 годы прошли во всех этих хлопотах, интенсивной научной работе и создании рукописей «Этюды желудочной хирургии» и «Хирургия пищевода».

Летом 1948 года институт постоянно посещал югославский хирург Папо36, который с восторгом наблюдал все операции Сергея Сергеевича и многое перенял у него. Кроме того, в институт постоянно приезжали хирурги из Ленинграда; профессор И.И.Джанелидзе37 высказался по поводу своих поездок в Москву так: приезжаю, чтобы посетить Художественный и Большой театры, но главное, побывать на операциях С.С.Юдина. Сергей Сергеевич был хорошо знаком с грузинскими хирургами; они принимали его с особенным почтением летом 1948 года и выбрали почетным членом Тбилисского хирургического общества. Все его доклады, даже в Политехническом музее, вызывали большой интерес и собирали полные залы.

Я часто бывала в это время у него дома, хорошо знала его жену и не уставала удивляться коллекциям книг в библиотеке и качеству картин на стенах квартиры. Здесь только я рассмотрела картины Аполлинария Васнецова и миниатюры художника Похитонова; в Третьяковской галерее я бы никогда не заметила эти маленькие шедевры живописи.

Как-то летом Сергей Сергеевич привез небольшую книгу в мягком переплете и дал мне прочесть ее. Это была «Маска и Душа» Ф.И.Шаляпина, изданная за границей и содержавшая довольно много выпадов против большевиков. Мне хорошо запомнились его страхи: он боялся, что секретные службы Совдепии выкрадут его и отправят на родину в каком-нибудь ящике. И что он не чувствовал ностальгии по России, так как привык еще до революции многие годы скитаться по разным странам с гастролями и везде чувствовал себя прекрасно. По тем временам читать такую книгу было опасно — могли арестовать, а Сергей Сергеевич доверил мне почитать ее хотя бы мельком.

В конце декабря 1948 года была арестована мама. Когда я после ночного обыска у нас дома побежала к Сергею Сергеевичу за помощью, то оказалась в ловушке — в его огромной квартире шел обыск, а сам он тоже был арестован ночью. Конечно, я знала об арестах многих наших знакомых, но не могла понять, как можно арестовать такого человека, как Сергей Сергеевич. Приехавший полковник в высокой серой папахе усадил меня на стул на кухне и при свете необычайно яркой лампы объяснил мне, что Сергей Сергеевич не оперировал, а «выпускал кишки из людей», и, если я буду настаивать на том, что он великий хирург, вряд ли мне разрешат окончить медицинский институт. Там я просидела до утра, и это были, как мне казалось, самые горькие часы моей жизни. Главное, я почувствовала этот «беспредел»: они могли сделать с любым человеком все что угодно — искалечить, убить — и все это безнаказанно. Жалость к маме и Сергею Сергеевичу были основными чувствами, а беспомощность особенно угнетала.

Как-то на диссертационном банкете Борис Владимирович Огнев38 по секрету сообщил мне, что главным виновником ареста Сергея Сергеевича и мамы был тогдашний министр здравоохранения Смирнов Ефим Иванович39. Он был однажды у нас в Поливанове, и мама угощала его тонкими ломтиками редьки и обедом. Он был толстый, с отечными венозными ногами, с круглой головой, рыжеватый и лысеющий. Сергей Сергеевич держался с ним с некоторым подобострастием, что меня покоробило. Была в нем эта черта — генеральский чин заставлял его испытывать почтение, а сам он тайно мечтал о производстве в генералы. Так же как накануне ареста, он мечтал о том, чтобы ему дали орден Почетного легиона, и даже просил о ходатайстве французского посла. Это тоже приплюсовали ему к обвинению. А впрочем, я не знаю, в чем же его обвинили. Официальная версия, в виде слухов распространившаяся по Москве, крайне нелепа: якобы он был арестован на аэродроме, когда садился в самолет, чтобы лететь в Англию, следовательно, он был английским шпионом. И ведь многие верили в это и повторяли.

Он, безусловно, «преклонялся перед иностранщиной», как тогда выражались, а это уже было преступлением. Сотрудники Сергея Сергеевича рассказывали о его замечании по поводу стука каблуков одной из докториц по кафелю операционной: «Ох уж эти французские каблучки советского производства!» Что ж, и этого было достаточно, чтобы обвинить человека в «преклонении перед Западом».

Вечером 6 ноября 1949 года зазвонил телефон. Мне сообщили, что Голикову Марию Петровну отправляют в лагерь, и велели придти с теплыми вещами в Бутырскую тюрьму. На мой вопрос, когда можно придти, вместо ответа раздались частые гудки — трубку положили. Мы с папой собрали теплые вещи — одеяло, валенки, шерстяные носки, шарф, платок, чулки и резинки к ним, кофты и юбки, нижнее белье, продукты и еще что-то, и решили отнести все это 9 ноября, после праздников. Нам не пришло в голову, что арестованных отправляют в самые праздники. А утром 9 ноября, когда папа пришел к тюрьме и с трудом нашел окошко, где принимают вещи для заключенных, ему сообщили, что маму уже отправили.

Это был новый удар. Ведь она ушла из дома, никак не предполагая, что ее не отпустят сразу, как только поймут, что она ни в чем не виновата. Она не взяла с собой ничего: ни полотенца, ни мыла, ни зубной щетки. Ни тем более «теплых вещей». У нас и не было специальных теплых вещей для тюрьмы. Она и не знала бы, что именно нужно взять. Мы горевали, а она по-настоящему страдала от холода и голода, ехала в промерзшем вагоне по сути дела голая, в одной коротенькой шубейке, в тонких чулках и резиновых коротких ботиках. Когда она приехала в Джезказган, в лагерь, у нее были обморожены пальцы ног и была двухсторонняя пневмония.

Уже много позже удалось отправить ей посылку с вещами и продуктами, а до тех пор она жила, получая помощь от своей соседки по лагерю — Т.К.Окуневской40 и старого охранника, который дал ей старые портянки и научил, как можно их выстирать — положить в таз и встать на них во время мытья в бане. Тогда они отмякнут от грязи и их можно постирать без мыла. Татьяна Кирилловна дала ей шерстяные носки и делилась продуктами. Когда ее привезли в Джезказган, то в лагере уже было известно о том, что она «подписала», и ее встретили неприветливо, особенно женщина-хирург Нина Афанасьевна, суровая и прямая, получившая образование в Гренобле. Позже она разобралась и привязалась к маме, которая умела очаровывать людей.

По окончании института я вышла замуж, осталась в Москве и долго искала хоть какую-то работу в качестве врача. Как только я писала на отдельном от анкеты листке бумаги, что моя мать находится под следствием, вакантных мест не находилось. Я перестала писать об этом и работала в Москве в качестве лаборанта поликлиники, а затем участковым терапевтом.

Арест мамы вызвал шок и потерю интереса к окружающему. И еще страх, что она ни за что не одобрила бы мой брак. Этот дурацкий страх преследовал меня больше года, пока я не получила по почте письмо от мамы. В конверте была желтая грязная бумажка, на которой маминым почерком было написано, что она «на пересылке» встретила какую-то нашу соседку с верхнего этажа и та успела ей сказать, что я вышла замуж. Мама поздравляла меня с законным браком и желала счастья. Сам конверт был чистый, и адрес на нем был написан кем-то другим. Наверное, она бросила этот листок из вагона, когда ее везли в Джезказган.

С 1951 по 1954 год я вместе с мужем жила в Челябинске и работала ординатором хирургического отделения районной больницы. В нашу больницу привозили больных из тюрьмы, расположенной совсем недалеко, на той же улице. Я каждый день ездила мимо нее на трамвае, и мне в голову не приходило, что мама была там несколько дней, когда ее везли из Караганды в Москву, чтобы продержать год в одиночке на Лубянке и потом объявить о сокращении срока с восьми до пяти лет. Какая-то врач сумела сообщить ей, что я работаю хирургом в Челябинске и делаю доклады на хирургическом обществе. О свидании мама не попросила, чтобы не портить мне жизнь.

В ноябре 1952 года я приехала в Москву на двухмесячные курсы усовершенствования по травматологии. Занятия проходили в Боткинской больнице, но я несколько раз побывала на ночных дежурствах в Институте Склифосовского. Однажды я приехала туда пораньше и встретила в коридоре профессора Б.А.Петрова. Он шел в окружении нескольких врачей, увидел меня, остановился и со смехом, обращаясь к ним, сказал: «Ну, Юдина посадили правильно, а ее мать за что упекли?» А мама была в это время в Молотовских (Пермских) лагерях и работала на лесоповале, зарабатывая непосильным трудом «зачеты». Я была возмущена и смехом, и тем, что можно было считать зверство по отношению к Юдину «правильным». Больше я в институт не ходила.

А 6 декабря 1952 года я встретила С.С.Юдина во время похорон профессора А.Д.Очкина41. Сергей Сергеевич приехал из Новосибирска в Москву и остановился со своей женой Наталией Владимировной у сына Сергея. Ему разрешили передвигаться по Москве, навещать знакомых, но не появляться в таких местах, как хирургическое общество или театры. Несмотря на то что он сильно изменился, похудел и постарел, не узнать его было невозможно. Для меня эта встреча была, как если бы он явился с того света. Я повисла на его руке по другую сторону от Наталии Владимировны, и мы дошли до площади Восстания. Мы не могли говорить от волнения, и я только замечала, как реагировали на это явление встречные хирурги, шедшие на похороны, — большинство делали вид, что не узнавали Сергея Сергеевича, и только профессора Плоткин42 и П.И.Андросов43 подошли и пожали ему руку.

Недавно я прочла дневники Н.М.Амосова44. Там, в частности, описывается его работа в Институте Склифосовского, куда его затащил К.С.Симонян45 вскоре после войны. И его почти позорное бегство в Брянск от Сергея Сергеевича. С затаенной злобой на него за то, что тот не оценил в нем хирурга и предложил ему работу всего лишь заведующим оперблоком. В декабре 1952 года я с С.С.Юдиным была у Симоняна. Гибкий, улыбчивый, спокойный и в то же время постоянно внутренне напряженный Симонян был близок к Сергею Сергеевичу, высоко ценившему в нем хорошую образованность. В его комнате, перегораживая ее пополам, стояла ширма. И за ней, за этой ширмой, в тот момент, когда мы были у Симоняна, оказывается, прятался Н.М.Амосов, о чем он позднее, уже после смерти Сергея Сергеевича, рассказал моей маме. Что его испугало? <…>

На протяжении двадцати дней я встречалась с Сергеем Сергеевичем «под Суворовым» — мозаикой на станции метро Комсомольская; мы с ним шли к кому-либо из его коллег и друзей — П.К.Анохину46, К.С.Симоняну, И.Б.Розанову47, художнику Яковлеву48 или просто бродили по Москве. К сожалению, память сохранила очень немногое из наших разговоров, но я запомнила его рассказ о том, как он объявлял голодовку с требованием разрешить ему писать в тюремной камере, как он склеивал листочки туалетной бумаги размоченным черным хлебом. Какие истертые лестницы были в тюрьме в Лефортове и как ему предъявляли чудовищные до смешного обвинения в МГБ. И как он жил, но не работал в Бердске, куда его сослали, как перевезли в Новосибирск и разрешили работать больничным ординатором и вести нескольких больных. Когда он добился разрешения оперировать, к нему на операции стали приезжать сибирские хирурги, в том числе и профессор Савиных49, а потом приехал из Риги профессор Страдынь50. И о том, какие чудные студенты-субординаторы стали помогать ему в научной работе в Новосибирске.

Гуляя со мной по Москве, Сергей Сергеевич читал мне стихотворение Некрасова «Новый год»:

Что новый год, то новых дум, Желаний и надежд Исполнен легковерный ум И мудрых, и невежд.

Он читал мне эти стихи в преддверии 1953 года, когда появилась маленькая надежда на окончание его ссылки в Новосибирск и Бердск и на возвращение мамы из Пермского ГУЛАГа. Надежда покинула меня при его отъезде обратно в Новосибирск 26 декабря, когда я плакала на Ярославском вокзале, а Наталия Владимировна смотрела на меня осуждающим взглядом и строго запретила мне расстраивать его своими слезами. Все равно я плакала: было трудно терпеть эту несправедливость.

Я грустила после двухмесячного пребывания на курсах усовершенствования по травматологии и после драматических встреч и расставания с С.С.Юдиным. Он уехал обратно в ссылку, в Новосибирск, в неопределенном положении, но с надеждами на освобождение. Уезжал под гнет «Мышонка» — ничтожного сына довольно известного в Сибири хирурга Мыша51. Сынок Мыша52 был известен тем, что не унаследовал хирургического дарования отца, но руководил тем не менее хирургической клиникой. И в эту клинику поступил работать Сергей Сергеевич в качестве ординатора хирургического отделения после его перевода в Новосибирск из Бердска. Ему дали две палаты, и он должен был вести больных, так же как я, начинающий хирург, «хирургоид», в Челябинске.

За три года после ареста его не успели забыть сибиряки, и началось паломничество хирургов к нему в клинику и домой. Они, сибиряки, были менее трусливы, так как уже жили в местах ссылки, однако сын Мыша испугался и начал притеснять Сергея Сергеевича. Придирки были столь же мелочны, как и сам он: к записям в историях болезни, к подклейке бланков с анализами, да мало ли к чему можно предъявить претензии, когда врач ведет историю болезни. Сергею Сергеевичу помогали студенты медицинского института; они во время дежурств оформляли истории болезни образцово, и Сергей Сергеевич считался лучшим ординатором отделения. Он сразу же дал студентам темы для научной работы, и один из них, некто Левин, проводил сеансы гипноза для изучения работы органов пищеварения у больных с гастростомой. Довелось сделать и несколько крупных операций на желудке.

До приезда Сергея Сергеевича сложных больных старались отправить в Томск к Савиных, который славился как желудочный хирург. Теперь же сам Савиных приехал в Новосибирск, как когда-то приезжал в Институт Склифосовского к Сергею Сергеевичу, и сыну Мыша пришлось разрешить Юдину произвести резекцию желудка. Показательную операцию, так как, помимо Савиных, приехали несколько врачей посмотреть и поучиться. Каково было Сергею Сергеевичу после трехлетнего перерыва оперировать так, как он привык в институте? К счастью, операционная сестра и ассистенты были на высоте, и операция прошла блестяще. Но как быть дальше?

В прежние времена хирурги после операции отнюдь не спешили уйти, а всегда хотели побеседовать с Сергеем Сергеевичем в его кабинете. Кабинета не было, и пришлось собраться в ординаторской, где врачи организовали угощение, и все это без участия главы клиники, сына Мыша. На следующие операции никого из «посторонних» не пустили, и только студенты под разными предлогами смогли присутствовать при художественных исполнениях оперативных вмешательств. Это все происходило в Новосибирске до поездки Сергея Сергеевича в Москву, а после поездки санкции Мыша ужесточились. Он счел, что раз Юдин вернулся, то уже навсегда, и к нему следует относиться как ко всякому ссыльному.

В Челябинске шла волна арестов врачей-евреев, увольнение их с работы и поиски вредительской деятельности. Кто-то из врачей в ожидании ареста повесился, кто-то пытался покончить с собой. Были митинги против евреев-врачей, и я продумывала выступление на таком митинге. В моей памяти всплыло лицо профессора Рейнберга, рентгенолога, в синих очках сидевшего на заседаниях хирургического общества53. Его лечил от малярии профессор Вовси54. Он назначил больному большую дозу противомалярийного препарата плазмоцида, и после внутривенного введения десятикратной ошибочной дозы Рейнберг потерял зрение. В этой истории меня несколько смущало то, что оба ее участника были евреи; поэтому я не стала рассказывать об этом публично. К счастью. Вообще я никогда не жалела о том, что не выступила перед людьми, и частенько раскаивалась в том, что выступила. Ведь во время выступлений нередко становится хорошо видимой глупость оратора.

Пришла весна; 5 марта 1953 года умер Сталин, и нас собрали в поликлинике, чтобы оплакать потерю. Мне и в самом деле хотелось плакать от горя, безотчетного и несуразного. Потом я узнала об арестах рабочих, выпивших по этому поводу и затянувших песни. И это казалось правильным: как можно петь песни при такой тяжелой потере?

Но вот прошел еще месяц, и маму освободили с полным восстановлением в правах. До этого она никак не могла решить, где ей жить, и даже подумывала о том, не поселиться ли ей в Копейске, чтобы быть поближе к нам. И вдруг все решилось одним росчерком пера Берии: всех, у кого срок заключения был до пяти лет, отпустили на полную свободу, в числе их были главным образом уголовники — воры и проститутки. В 1953 году после амнистии в городе резко повысился уровень бытового травматизма, и почти на каждом дежурстве приходилось оперировать раненых в грудную клетку и брюшную полость. Ранения сердца уже не стали такой редкостью. Я ушила четыре ранения сердца за один год.

В мае 1953 года мама была освобождена по амнистии и получила разрешение жить в Москве. Политические редко получали сроки меньше 8 лет и амнистии не подлежали, а маме уменьшили cрок лишь после ее жалобы прокурору. Для мамы это было двойным счастьем, так как с «зачетами» на непосильной работе она должна была бы освободиться в середине апреля. Если бы ее «зачеты» сработали раньше, в конце марта, она была бы лишена прав и не могла бы жить в Москве. А теперь она собрала в узелок свои тюремные вещи, села в поезд, приехала прямо в Москву и пошла получать паспорт с московской пропиской. Когда она вернулась домой после посещения милиции, мы с Сережей ее уже ждали, так как я немедленно вместе с сыном помчалась в Москву (на поезде, конечно, так как мысль о самолете мне и в голову не могла придти). Впоследствии мама была реабилитирована, но отказалась получить обратно правительственные награды.

От мамы, а особенно от ее вещей, странно пахло. Больше мне никогда не приходилось ощущать этот «тюремный запах», и я не знаю, с чем его сравнить. У мамы было слегка перекошено лицо после паралича лицевого нерва, почти незаметно, а главное, неузнаваемо изменились ее руки, такие красивые и нежные раньше. Она была полна энергии и радости от того, что освободилась и снова в любимой Москве. Я радовалась за нее и нисколько не досадовала на то, что мне-то нужно опять возвращаться в Челябинск. Мы все надеялись, что и Сергея Сергеевича скоро освободят и они продолжат свою работу в институте.

И вдруг в середине лета, придя домой из больницы, я увидела маму, сидящую на нашем клеенчатом диване в летнем платье, загорелую, помолодевшую и веселую. Она любила делать сюрпризы и примчалась к нам без всякого предупреждения. Сережа не сразу узнал ее, а когда она ему сказала, что она его бабушка, он спокойно сказал: «Таких бабушек не бывает». Мама быстро взяла в свои руки наше хозяйство и стала нам готовить вкусные блюда. Я даже не знала, что в Челябинске, где с продуктами было всегда плохо, можно так изящно и красиво готовить хорошую пищу. Она приготовила фаршированную яйцами утку, и я до сих пор не понимаю, где она этому научилась — не в тюрьме же! Но она пробыла у нас очень недолго. Дня через два-три мы получили от Сергея Сергеевича фототелеграмму: «Вчера официально объявили, что я освобожден с реабилитацией. Вылетаю в Москву немедленно. Целую всех вас. Счастливый С.Юдин».

На следующее утро мама взяла билет на самолет и тоже отправилась в Москву вместе с Сережей, которого нужно было переправить в Иваново. Мы с Борей55 продолжали работать и ждать отпуска. А с отпуском тянули и тянули. И лишь в середине сентября мы смогли уехать в Москву для встречи с Сергеем Сергеевичем, папой и мамой. Встреча прошла странно, во дворе института, и первые слова, услышанные нами от Сергея Сергеевича, были о том, что мы слишком долго не приезжали и не извещали о причине задержки: «Наверное, от большого ума!» И я, и особенно Боря были обескуражены и обижены, потому что чувствовали его правоту.

Но потом начался какой-то фейерверк впечатлений. Сергей Сергеевич возил нас на своей машине по Москве, и сам не мог наглядеться на нее. Мы побывали и на ВСХВ, где перестраивались павильоны и строился фонтан «Дружба народов» с золочеными фигурами, и на грандиозном строительстве университета, где рабочий в ватнике сказал нам вслед: «На мои деньги поехали». Я ходила на его операции и видела его злым и раздраженным из-за того, что Академия медицинских наук отказалась выплатить деньги за годы ссылки. В тот день он оперировал по поводу рака прямой кишки очень тучного больного, сам делал оба этапа экстирпации кишки. Как раз после первого этапа операции кто-то сообщил ему об отказе выплатить деньги. Нашли время! Мне тогда казались эти его заботы такими ничтожными, я так привыкла к бескорыстному служению хирургии...

Боре он высказал свой план его трудоустройства: «Дадим ему танк, и пусть ездит вокруг Института Склифосовского!» Конечно, это была шутка, но она глубоко уязвила самолюбие Боречки. И появилась скрытая враждебность, причем, по-видимому, взаимная. Ольга Андреевна56 сразу определила Сергея Сергеевича, сказав, что он — «бахвал». Но с мамой отношения новых родственников были очень теплые, она умела нравиться всем людям, но сама далеко не ко всем относилась хорошо. Но умело скрывала это, когда было нужно. Единственными ее неприкрытыми врагами были сторонники Б.А.Петрова и он сам. Она называла его не иначе как Людоед, и он вполне оправдывал это название.

Никто не умел так жестоко травить людей, как он; в основе его злобы лежала всегда зависть. Он не выносил чужих успехов и всеми силами старался казаться не хуже, а намного лучше других хирургов. Особенно он ненавидел П.И.Андросова, малообразованного мужичка, но блестящего хирурга. У его больных не бывало осложнений, и они умирали исключительно редко. А у Б.А.Петрова осложнений было немало. И когда он видел неубывающий поток больных к П.И.Андросову, а потом — к С.С.Юдину, он умирал от зависти. Для того чтобы не было конкуренции, он, как, впрочем, и многие другие начальники, старался так или иначе избавиться от более способных и умных людей, которые к тому же чаще бывали и независимыми.

Весь год, который оставалось прожить Сергею Сергеевичу, был для него мучительным из-за травли Б.А.Петровым и его сворой. Мне кажется, что немалую роль в отношении Б.А.Петрова к людям играла его жена, Т.С.Петрова. Она была как «леди Макбет», инициировала конфликтность Бориса Александровича и раздувала огонь его самолюбия. Она превозносила его как хирурга и постоянно стравливала с другими, она внушала мужу, что равных ему нет, и он верил ей, так как она была умна и коварна. Не будь этого влияния он, может быть, вел бы себя, как Д.А.Арапов, или Б.С.Розанов57, или А.А.Бочаров58, — не теряя достоинства, отдавал бы должное яркому таланту Сергея Сергеевича и, несомненно, очень выиграл бы от этого.

Есть начальники, выявляющие все лучшее в подчиненных, не поощряющие проявления низкопоклонства, ссор и сплетен. И люди вокруг них облагораживаются. И, напротив, есть такие, у которых даже и неплохие подчиненные начинают подличать, наушничать, топить ближних, и начальник поощряет это. Люди становятся хуже, чем могли бы быть в других обстоятельствах. Не все поддаются пагубному влиянию такого злодея, но это стоит им многих усилий и даже жертв. А те, кто поддаются, погрязают в подлости и образуют своеобразную шайку негодяев, связанных круговой порукой. И такая свора может сжить со света честных и порядочных людей. Так и было в институте, пока там царствовал Б.А.Петров, и во время ареста Сергея Сергеевича, и в тот год, когда его выпустили на свободу, и после его смерти до самой кончины Бориса Александровича.

Утром 21 декабря 1953 года, когда мама пришла на работу, С.С.Юдин продекламировал ей:

В тот день, как посадили нас, Свершилося и их страданье; Какая б ни была вина — Ужасно было наказанье»59.

Именно в эту ночь, ровно через пять лет после ареста мамы и С.С.Юдина, были расстреляны 5 человек из МГБ — следователи-звери и среди них Рюмин60 и Комаров61, которых мама знала лично и которые проводили допросы с избиениями и пыткой бессонницей, заставляя ее подписать немыслимые «показания» для обвинения Сергея Сергеевича62. Они довели ее до того, что она их подписала, уверенная в том, что описанные там нелепости не могут подтвердиться при самой простой проверке.

После отпуска мы уехали в Челябинск и спокойно жили там, наслаждаясь душевным равновесием, получая письма и посылки из Москвы и работая с особенной энергией. Летом 1954 года Боря поехал в Москву в командировку и на всякий случай захватил с собой документы, чтобы сдать кандидатский минимум — философию, английский и специальность. В Академии ему посоветовали вместо этого сдать экзамены в адъюнктуру, что он и сделал. Через некоторое время министр обороны утвердил списки адъюнктов, и Боря смог начать учебу. Он тогда же подал мои, срочно высланные ему, документы, и я получила вызов из ЦИУ, чтобы держать экзамены в аспирантуру.

Я приехала в Москву, в жаркий летний город с грозами и внезапными дождями, и начала готовиться к экзаменам. К сожалению, на кафедре Сергея Сергеевича не было мест для аспирантов, и он договорился с профессором Б.К.Осиповым63 о том, что тот «пока» примет меня в аспиранты, а потом можно будет перевести меня на кафедру Юдина. Когда я приехала, Сергей Сергеевич был в Киеве и должен был вернуться в воскресенье, 12 июня. Я пошла в тот день на выставку Эрьзи64. Я ходила по светлым залам на Кузнецком мосту и удивлялась, как могли разрешить показывать нашему кастрированному народу эти страстные позы деревянной скульптуры. Сам Эрьзя стоял у своей статуэтки и разговаривал с публикой о том, как он разочарован приемом Родины. Он был маленький, беленький старичок в полотняном опрятном костюме, и почему-то было его очень жалко.

Когда я вернулась домой, разгоряченная уличной жарой, папа вышел мне навстречу из сумрака нашей комнаты и сказал три слова: Сергей Сергеевич умер. Я почувствовала, как по моей влажной от пота коже прошел холод и она онемела, потеряла чувствительность. Первый вопрос мой был: «Где мама?» Оказалось, что она на квартире у Сергея Сергеевича, и я пожалела ее, представив, что это значило для нее. Так началось наше пребывание в Москве. Потом мы с ней сидели в морге у трупа Сергея Сергеевича. Мама помыла волосы на голове Юдина и расчесала их своей расческой. Вскрытие делал Ипполит Васильевич Давыдовский65. Он не обнаружил свежего инфаркта, но были рубцы после ранее перенесенных. Степень злобы сторонников Б.А.Петрова выражалась в том, что они вообще не верили в инфаркты у Сергея Сергеевича и считали, что он художественно разыгрывает боль во время операций, когда ему под маску клали в рот кусочек сахара с валидолом.

Конечно, я сдавала экзамены в аспирантуру как в тумане. Я ничего не знала по билету по философии, но что-то бормотала и экзамен сдала. Меня поддерживала невидимая, но вполне реальная рука профессора Б.К.Осипова, с которым договорился Сергей Сергеевич.

Моя мать совершила настоящий подвиг, занявшись трудами покойного С.С.Юдина и добившись их издания. Ведь при его жизни не вышло ни одной его книги; летом 1948 года он получил Сталинскую премию за рукопись «Этюды желудочной хирургии»66. Мама собрала весь архив Сергея Сергеевича, договорилась с редакцией «Медгиза» и постепенно выпустила книги С.С.Юдина — и «Этюды», и еще пять томов. Моя мама очень хлопотала, чтобы издать в виде книги очерки С.С.Юдина «В гостях у американских хирургов», опубликованные в журнале «Новый хирургический архив» в 1927 году, но в 1966 году это делать запретили — нельзя было пропагандировать американский образ жизни. Тем более что наша хирургия и тогда не достигала уровня американской, как, впрочем, и сейчас. Последняя книга, написанная в тюрьме и озаглавленная им самим «Источники вдохновения и психология творчества», а потом по указанию Б.В.Петровского67 переименованная в «Размышления хирурга», вышла летом 1968 года, когда мама была смертельно больна и лежала с тетраплегией, подключенная к аппарату искусственного дыхания. Однако она до конца сохраняла ясность сознания и была счастлива, когда увидела сигнальный экземпляр книги.

 

Примечания

1 В 1924 г. Долгоруковскую улицу (между Садовой-Триумфальной и Новослободской улицами) переименовали в Каляевскую в честь террориста И.П.Каляева, убившего московского генерал-губернатора великого князя Сергея Александровича; в 1993 г. восстановлено прежнее название улицы.

2 Улицей Герцена в 1920–1992 гг. называлась Большая Никитская улица.

3 Владимировка — железнодорож- ная станция Приволжской железной дороги, ныне район города Ахту-

бинска.

4 Рузаевка — город в Мордовии, крупный железнодорожный узел.

5 Александр Васильевич Мельников (1889–1958) — хирург, онколог, действительный член АМН СССР (1948), генерал-майор медицинской службы (1953).

6 Михаил Федорович Иваницкий (1895–1969) — анатом, заведующий кафедрами анатомии Московского института физической культуры (1930–1969) и Московского меди-цинского института МЗ РСФСР (1945–1952).

7 Николай Иванович Гоппе (Голиков) (?–1934) — младший брат В.И.Голикова, ответственный сотрудник Наркомата водного транспорта.

8 ГАЗ-М-1, «эмка» — советский легковой автомобиль, производившийся на Горьковском автомобильном заводе с 1936 по 1942 г.

9 Павел Петрович Постышев (1887–1939) — секретарь ЦК ВКП(б) и кандидат в члены Политбюро (1934–1938).

10 Борис Александрович Петров (1898–1973) — хирург, ученик Юдина, профессор (1944), действительный член АМН СССР (1966). После ареста Юдина стал главным хирургом Института имени Н.В.Склифосовского.

11 Дмитрий Алексеевич Арапов (1897–1984) — хирург, ученик Юдина, генерал-лейтенант медицинской службы, флагманский хирург Северного флота (1941–1945), член-корреспондент АМН СССР (1953).

12 После войны Юдин приобрел два легковых автомобиля: американский «Бьюик» (1932 года выпуска) и отечественный «Москвич» (1947 года выпуска).

13 Вячеслав Михайлович Молотов (Скрябин) (1890–1986) — член Политбюро (Президиума) ЦК КПСС (1926–1957), председатель Совнаркома СССР (1930–1941), нарком (министр) иностранных дел СССР (1939–1949, 1953–1956).

14 Иоахим Риббентроп (Ribbentrop) (1893–1946) — министр иностранных дел фашистской Германии (1938–1945).

15 Николай Иванович Завалишин (1894–1968) — генерал-лейтенант медицинской службы; заместитель начальника Военно-санитарного управления Западного фронта (1941–1943), заместитель начальника (1944–1947) и начальник (1947–1952) Главного военно-медицинского управления Красной (Советской) армии.

16 Филипп Иванович Голиков (1900–1980) — заместитель командующего Сталинградским фронтом (сентябрь 1942 – март 1943), начальник Главного управления кадров (1943–1950) и Главного политического управления (1958–1962) Советской армии, маршал Советского Союза (1961).

17 Николай Николаевич Петров (1876–1964) — хирург, заведующий кафедрой хирургии Института для усовершенствования врачей в Ленинграде (1913–1957), руководитель созданного по его инициативе Ленинградского онкологического института (1926–1941); член-корреспондент АН СССР (1939), действительный член АМН СССР (1944), Герой Социалистического Труда (1957), лауреат Сталинской (1942) и Ленинской (1963) премий.

18 Леонид Александрович Корейша (1896–1973) — нейрохирург, профессор (1939), сотрудник Института нейрохирургии имени Н.Н.Бурденко.

19 Гордон Гордон-Тейлор (Gordon-Taylor) (1878–1960) — британский хирург и анатом, хирург-консультант Королевских военно-морских сил Великобритании, контр-адмирал, вице-президент Королевского колледжа хирургов (1941–1943).

20 Николай Нилович Бурденко (1876–1946) — хирург, генерал-полковник медицинской службы, главный хирург Красной армии (1941–1945), действительный член АН СССР (1939), действительный член и первый президент АМН СССР (1944–1946).

21 Элиот Карр Катлер (Cutler) (1888–1947) — американский хирург, бригадный генерал, главный консультант по хирургии на Европейском театре военных действий (1942–1945), президент Американского общества клинической хирургии (1941–1946) и Американской хирургической ассоциации (1947).

22 Джозеф Листер (Lister) (1827–1912) — английский хирург, профессор в Глазго (1861–1869), Эдинбурге (1869–1877) и в Лондоне (1877–1893), основоположник антисептики; член (1860) и президент (1895–1900) Лондонского королевского общества; баронет (1884), первый врач, возведенный в звание пэра и принятый в палату лордов.

23 Андрей Александрович Жданов (1896–1948) — первый секретарь Ленинградского обкома и горкома (1934–1944), секретарь ЦК (1934–1948), член Политбюро ЦК ВКП(б) (1939–1948), генерал-полковник (1944).

24 Ефим Иванович Смирнов (1904–1989) — генерал-полковник меди-цинской службы, начальник Главного военно-санитарного управления Красной армии (1941–1946), ми-нистр здравоохранения СССР (1947–1953), действительный член АМН СССР (1948).

25 ППЖ — на жаргоне тех лет «походно-полевая жена». Получило хождение по ассоциации с ППШ — широко применявшимся в войну пистолетом-пулеметом Шпагина.

26 Ганс Финстерер (Finsterer) (1877–1955) — австрийский хирург, профессор (1920), разработавший оригинальные методы оперативных вмешательств, в частности при заболеваниях желудка.

27 Доменико (Дементий Карлович) Скотти (Scotti) (1780–1825) — живописец, рисовальщик; итальянец по происхождению, проживавший в России с шестилетнего возраста. Служил при Архитектурном училище в Москве. Выполнял росписи в Зимнем, Таврическом и Михайловском дворцах, в храмах, в интерьере храма Странноприимного дома.

28 Прасковья Ивановна Шереметева (Жемчугова по сцене, настоящая фамилия Ковалева) (1768–1803) — крепостная актриса, певица (сопрано) в театре Шереметевых; с 1801 г. жена графа Н.П.Шереметева — театрала и мецената, основавшего в Москве после смерти супруги Странноприимный дом. По заказу С.С.Юдина была выполнена копия ее портрета работы Николая Аргунова.

29 Михаил Петрович Оленин (1896–1970) — скульптор, автор барельефа С.С.Юдина, установленного на надгробном памятнике на Новодевичьем кладбище.

30 Владимир Петрович Филатов (1875–1956) — хирург, офтальмолог, директор Института глазных болезней в Одессе, действительный член АН УССР (1939) и АМН СССР (1944).

31 Лука, архиепископ, в миру Валентин Феликсович Войно-Ясенецкий (1877–1961) — из обедневшего польского дворянского рода, хирург, профессор Ташкентского университета (1920–1923), автор трудов «Очерки гнойной хирургии» (1934) и «Поздние резекции при инфицированных огнестрельных ранениях суставов» (1944), лауреат Сталинской премии (1946). В 1946 г. оставил врачебную деятельность в связи с утратой зрения. Был духовным писателем, архиепископом Симферопольским и Крымским (с 1946 г.), канонизированным Русской православной церковью (2000). Подвергался репрессиям (1923–1926, 1930–1933, 1937–1943).

32 Николай Иванович Пирогов (1810–1881) — хирург, естествоиспытатель, педагог, общественный деятель; профессор Дерптского университета (1836–1841), затем Медико-хирургической академии в Петербурге (1841–1854); член-корреспондент Петербургской АН (1847), автор классических трудов «Топографическая анатомия» и «Начала военно-полевой хирургии»; попечитель Одесского, потом Киевского учебного округа.

33 Евгений Васильевич Кудрявцев (1903–1949) — живописец, возглавлявший реставрационную мастерскую Государственной Третьяковской галереи, автор трудов по технике и технологии живописи и реставрации.

34 Гораций Уэллс (Wells) (1815–1848) — американский дантист. Обнаружив обезболивающее действие «веселящего газа» (закиси азота), в 1844 г. использовал его ингаляции с целью кратковременного наркоза при экстракции зубов и стал, таким образом, одним из основоположников общей анестезии.

35 Уильям Томас Грин Мортон (Morton) (1819–1868) — американский дантист, один из основоположников общей анестезии. Первым использовал эфирный наркоз, проводившийся с помощью изобретенного им ингалятора, в зубоврачебной практике, а 16 октября 1846 г. — для удаления сосудистой опухоли на шее больного.

36 Исидор Папо (Papo) (1913–1996) — югославский хирург, главный хирург Народной армии Югославии, генерал-полковник медицинской службы (1975).

37 Иустин Ивлианович Джанелидзе (1883–1950) — хирург, основатель НИИ скорой помощи в Ленинграде (1932), главный хирург ВМФ СССР, генерал-лейтенант медицинской службы, действительный член АМН СССР (1944).

38 Борис Владимирович Огнев (1901–1978) — хирург, профессор (1939), член-корреспондент АМН СССР (1946).

39 Вскоре после ареста Юдина в московских врачебных кругах рассказывали, что 23 декабря 1948 г. после полуночи ему позвонил министр здравоохранения СССР Е.И.Смирнов и попросил о срочной консультации какой-то важной персоны. Юдин вышел на улицу и спокойно сел в присланный за ним автомобиль, доставивший его, однако, не к больному, а во Внутреннюю тюрьму МГБ на Лубянке.

40 Татьяна Кирилловна Окуневская (1914-2002) — актриса, заслуженная артистка РСФСР (1947); репрессирована (1948), реабилитирована (1954).

41 Алексей Дмитриевич Очкин (1886–1952) — хирург, проводивший наркоз во время операции М.В.Фрунзе (1925), после которого наркомвоенмор скончался; заведующий хирургическими отделениями Боткинской и Кремлевской больниц.

42 Федор Михайлович Плоткин (1884–?) — хирург, сотрудник Московского областного научно-исследовательского клинического института.

43 Павел Иосифович Андросов (1906–1969) — хирург; в период Большого террора репрессирован (1938–1941), потом работал в Институте имени Н.В.Склифосовского (1943–1969). Юдин считал его самым талантливым и самым преданным ему сотрудником.

44 Николай Михайлович Амосов (1913–2002) — хирург; заведующий кафедрой грудной хирургии Института для усовершенствования врачей в Киеве (1954–1983), директор Киевского НИИ сердечно-сосудистой хирургии (1983–1989), лауреат Ленинской премии (1961), член-корреспондент АМН СССР (1961), действительный член АН Украины (1969), Герой Социалистического Труда (1973).

45 Кирилл Семенович Симонян (1918–1977) — хирург, работавший в Институте имени Н.В.Склифосовского с 1946 года; впоследствии главный хирург московской городской больницы №53.

46 Петр Кузьмич Анохин (1898–1974) — нейрофизиолог, создатель теории функциональных систем, действительный член АМН (1954) и АН СССР (1966), лауреат Ленинской премии (1972).

47 Игорь Борисович Розанов (1921–1988) — хирург; ассистент, доцент 2-й кафедры хирургии (1955–1969), профессор, заведующий 1-й кафедрой хирургии (1969–1988) Центрального института усовершенствования врачей.

48 Василий Николаевич Яковлев (1893–1953) — живописец, действительный член Академии художеств СССР (1947), друг Юдина с гимназических времен.

49 Андрей Григорьевич Савиных (1888–1963) — хирург, заведующий кафедрой госпитальной хирургической клиники Томского медицинского института (1931–1963); лауреат Сталинской премии (1943); действительный член АМН СССР (1944).

50 Пауль Янович Страдынь (1896–1958) — хирург, онколог, историк медицины, член-корреспондент АМН СССР (1945), заслуженный деятель науки (1945) и действительный член АН Латвийской ССР (1946).

51 Владимир Михайлович Мыш (1873–1947) — хирург, заведующий кафедрой хирургии Томского, затем Новосибирского Института для усовершенствования врачей (1932–1947) и кафедрой факуль-тетской хирургии Новосибирского медицинского института (1936–1947), действительный член АМН СССР (1945).

52 Дмитрий Владимирович Мыш (1902–1961) — хирург, сын профессора В.М.Мыша, доцент Новосибирского медицинского института и главный врач одной из его базовых больниц.

53 Самуил Аронович Рейнберг (1897–1966) — рентгенолог, заведующий кафедрой рентгенологии Центрального института усовершенствования врачей (1943–1966), лауреат Ленинской премии (1966).

54 Мирон (Меер) Семенович Вовси (1897–1960) — терапевт, генерал-майор медицинской службы (1943), главный терапевт Красной (Советской) армии (1941–1950), действительный член АМН СССР (1948); в ноябре 1952 г. арестован по так называемому делу врачей, в апреле 1953 г. освобожден.

55 Боря — муж Е.В.Потемкиной, Борис Владимирович Потемкин (1923–2003) — инженер-полковник, преподаватель Академии бронетанковых войск.

56 Ольга Андреевна — свекровь Е.В.Потемкиной.

57 Борис Сергеевич Розанов (1896–1979) — хирург, ученик С.С.Юдина, отец И.Б.Розанова; работал в Институте имени Н.В.Склифосовского (1926–1953), потом руководил кафедрой хирургии Центрального института усовершенствования врачей.

58 Аркадий Алексеевич Бочаров (1901–1970) — хирург, ученик Юдина, генерал-лейтенант медицинской службы, заместитель главного хирурга Министерства обороны (1961–1970).

59 Перефразированная строфа из поэмы А.С.Пушкина «Бахчисарайский фонтан»:

В ту ночь, как умерла княжна, Свершилось и ее страданье. Какая б ни была вина, Ужасно было наказанье!

В письме Е.В.Потемкиной от 28 декабря 1953 г. С.С.Юдин изложил этот эпизод иначе: «Утром 24.XII, когда я вошел в кабинет после утренней передачи последних известий, твоя мамочка встретила меня перефразированной пушкинской цитатой:

В ту ночь, как посадили нас, свершилося и их страданье. Какая б ни была вина, ужасно было наказанье...

(Куликовская Г.В. Правда о профессоре Юдине. М., 1990. С.20).

60 Михаил Дмитриевич Рюмин (1913–1954) — полковник государственной безопасности, старший следователь следственной части по особо важным делам МГБ СССР (1947–1951). Был одним из основных авторов фабрикации «дела врачей». Арестован 17 марта 1953 г. Приговорен к высшей мере наказания 7 июля 1954 г. Расстрелян. Не реабилитирован.

61 Владимир Иванович Комаров (1916–1954) — полковник государственной безопасности, секретарь наркома государственной безопасности СССР В.С.Абакумова (1942–1946), заместитель начальника следственной части по особо важным делам МГБ СССР (1946–1951). Арестован в июле 1951 г.; 19 декабря 1954 г. приговорен к высшей мере наказания. Расстрелян. Не реабилитирован.

62 В действительности не 21, а 24 декабря 1953 г. в газете «Правда» было опубликовано сообщение о расстреле Л.П.Берии, В.Н.Меркулова, В.Г.Деканозова, Б.З.Кобулова, С.А.Гоглидзе, П.Я.Мешика и Л.Е.Влодзимирского.

63 Борис Корнильевич Осипов (1895–1976?) — хирург, профессор 1-й кафедры клинической хирургии (1946–1955) и заведующий 2-й кафедрой клинической хирургии (1955–1966) Центрального института усовершенствования врачей.

64 Степан Дмитриевич Эрьзя (Нефедов) (1876–1959) — скульптор, в 1906–1914 и 1925–1950 гг. в эмиграции, потом работал в Москве.

65 Ипполит Васильевич Давыдовский (1887–1968) — патолог, действительный член (1944) и вице-президент (1946–1950 и 1957–1960) АМН СССР, один из друзей Юдина.

66 На самом деле первая монография С.С.Юдина «Спинномозговая анестезия» была опубликована еще в 1925 г. в Серпухове, а Сталинскую премию первой степени ему дали в 1948 г. «за разработку новых методов восстановительной хирургии при непроходимости пищевода».

67 Борис Васильевич Петровский (1908–2004) — хирург, директор Научного центра хирургии РАМН (1963–1989), министр здравоохра-нения СССР (1965–1980), действительный член АМН (1957) и АН (1966) СССР.

 

Составление, публикация и комментарии В.Д.Тополянского

М.П.Голикова. 1950-е годы

М.П.Голикова. 1950-е годы

С.С.Юдин в своем кабинете. 1946

С.С.Юдин в своем кабинете. 1946

М.П.Голикова с мужем и дочерью Еленой. 1929

М.П.Голикова с мужем и дочерью Еленой. 1929

Москва. Институт скорой помощи им. Н.В.Склифосовского. 1948

Москва. Институт скорой помощи им. Н.В.Склифосовского. 1948

С.С.Юдин (в центре) на охоте в Сванетии. 1939

С.С.Юдин (в центре) на охоте в Сванетии. 1939

Завтрак с англо-американской делегацией в Институте им. Н.В.Склифосовского. С.С.Юдин — крайний справа. Июль 1943 года

Завтрак с англо-американской делегацией в Институте им. Н.В.Склифосовского. С.С.Юдин — крайний справа. Июль 1943 года

Москва. Академия медицинских наук СССР. 1951

Москва. Академия медицинских наук СССР. 1951

Г.Гордон-Тейлор, С.С.Юдин, Э.К.Катлер. Июль 1943 года

Г.Гордон-Тейлор, С.С.Юдин, Э.К.Катлер. Июль 1943 года

С.С.Юдин (справа) и Д.А.Арапов. 1943

С.С.Юдин (справа) и Д.А.Арапов. 1943

Б.С.Розанов, М.П.Голикова, Д.А.Арапов, С.С.Юдин, О.И.Виноградова. 1947 (?)

Б.С.Розанов, М.П.Голикова, Д.А.Арапов, С.С.Юдин, О.И.Виноградова. 1947 (?)

Арестованная М.П.Голикова на Лубянке. 1948

Арестованная М.П.Голикова на Лубянке. 1948

С.С.Юдин после ссылки. 1953

С.С.Юдин после ссылки. 1953

Титульный лист исправленной Б.А.Петровым корректуры монографии С.С.Юдина

Титульный лист исправленной Б.А.Петровым корректуры монографии С.С.Юдина

Б.А.Петров. 1966

Б.А.Петров. 1966

Е.В.Потемкина с мужем. 1950

Е.В.Потемкина с мужем. 1950

Е.В.Потемкина у постели больной. 1957

Е.В.Потемкина у постели больной. 1957

 
Редакционный портфель | Подшивка | Книжная лавка | Выставочный зал | Культура и бизнес | Подписка | Проекты | Контакты
Помощь сайту | Карта сайта

Журнал "Наше Наследие" - История, Культура, Искусство




  © Copyright (2003-2018) журнал «Наше наследие». Русская история, культура, искусство
© Любое использование материалов без согласия редакции не допускается!
Свидетельство о регистрации СМИ Эл № 77-8972
 
 
Tехническая поддержка сайта - joomla-expert.ru