Витезслав Незвал
Невидимая Москва
<Публикуемый вариант
перевода фрагмента «Невидимой Москвы» в данной редакции сохранился в архиве
Городецких.>
Сюрреалистическая
мельница
<…> Из головы у меня не выходили досадные итоги
Харьковской международной конференции революционных писателей1,
состоявшейся в 1930 году, тезисы которой мы подвергли острой критике и не
приняли. Но с ними согласились тогдашние чехословацкие делегаты и, что еще
огорчительнее, Луи Арагон2. Революционная организация пролетарских
писателей уже была почти распущена, ее руководитель Авербах3
окончательно лишился роли, которую раньше играл. И короткие сообщения,
появлявшиеся в чехословацкой печати перед московским писательским конгрессом,
были таковы, что я не сомневался, чем он может закончиться.
На острове Жофин4 в полном разгаре лета мелькали
шарфы и ленты дам, приходивших полакомиться мороженым на террасу «Манеса»5,
где я обычно встречался с друзьями.
Ни прежде, ни теперь я не пытался представить себе Москву.
Знал только, что там живет — или не живет — наинеобыкновеннейшая женщина с
романтическими глазами, которая одарила меня в 1929 году своей дружбой,
повергнувшей меня в смятение. Ее образ ожил осенью 1933 года и не покидал меня
все дни, пока не было закончено «Монако»6. Лишенный возможности
вновь встретиться с ней, с чувством какой-то опустошенности я работал над
окончательным вариантом рукописи. Чтобы срочно закончить «Монако», мне пришлось
на время расстаться с друзьями. Съезд в Москве был отложен7. Я не
думал о дне, когда надо будет укладывать чемоданы; вновь полной глубокого
смысла казалась мне фраза из фильма «Вампир Носферату»8, о которой я
успел забыть, а потом нашел ее в книге Бретона9, и она снова привела
меня в восторг: «Перейдя мост, он встретил чудовищ».
А пока я пускался в бесконечную погоню за героями своего
сна, которых хотел запечатлеть, как только воспряну духом, из боязни, что там,
в стране, воскресившей надежду человечества, их уже не встречу. Я думал о
репортажах, которые публиковали писатели, вернувшиеся из СССР, и чувствовал — в
них недостает того неосязаемого, невидимого, что в соединении с видимым только
и составляет реальность.
Как-то вечером, рассказывая Кати Кинг10 о женщине
с романтическими глазами, жизнь которой на площади недалеко от Кремля укрепляла
мое недоверие к сухим официальным документам о родине Пушкина и Хлебникова, мне
захотелось хотя бы во сне выйти из этого сюрреалистического плена и реально
оказаться там. И я погрузился в этот сон, оказавшийся явью.
Невидимая Москва
Сон обернулся реальностью, и много женщин, которых я в
Москве встречал, напоминали мне героиню моего сна.
Нет сомнения, что в них я искал девушку с романтическими
глазами из «Монако» и не находил ее. Красивые и не очень красивые женщины,
встречаемые мной на московских улицах, перед витринами магазинов, в трамваях,
были лишены того очарования, которое я помнил, они были слишком похожи на лица
с тех фотографий советских людей, что посылают нам советские агентства.
У них не было пленительного взгляда моей бывшей
приятельницы.
Я пренебрегал обычными путями, которые привели бы меня к
героине моего сна. Я хотел только одного — пути таинственности, случайности, от
которого я ожидал всего; а ведь вместо того, чтобы вечером или утром наблюдать
за жизнью площади Свердлова, я мог просто взять телефонную книгу и там найти
адрес ее отца, который играл далеко не последнюю роль в русской поэзии на
рубеже перехода от символизма к тому направлению, представителем которого был
Есенин <…>
* * *
Глаза Бориса Пастернака, поэзия которого действительно ни
разу не вышла из магического книжного круга, свидетельствуют о том, что
таинство любви не может быть разгадано даже в столь ясных условиях
человеческого существования, какие представляет жизнь в Советском Союзе.
Однажды, когда мы сидели с ним в кафе перед «Метрополем», он
сказал нам просто, как умел говорить только Пастернак, что его удивляет, как он
оказался на съезде за председательским столом, если он не изменился и никогда
не изменится: «Когда-то мне приходилось тяжело из-за этого, очень тяжело. Хочу
об этом написать. Совсем просто». Это сказанное им «совсем просто» означало —
по-своему, как я умею, естественно для меня, как не отучусь писать никогда. Он
говорил также о любви. Единственный здесь поэт, который произнес слово
«любовь».
Пастернак спросил меня, переведена ли на чешский язык
Цветаева. «Мы дружили. Сейчас она в Париже. Там ее считают большевичкой, а
здесь говорят — контрреволюционерка. Это очень плохо». Рассказываю ему о книге
Андре Бретона «Les voses communicants»11
и цитирую фразу Лотреамона: «Прекрасный, как случайная встреча дождевика и
швейной машинки на операционном столе». Пастернак чуть улыбнулся и сказал: «Мы
очень долго занимались такими образами. Хочу написать книгу в прозе, как это
было для меня тяжело, — абсолютно простую, реалистическую книгу. Понимаете,
иногда человеку приходится заставлять себя встать на голову. Написать абсолютно
просто».
* * *
После этого вступления нетрудно догадаться, что произведение
Дюма-младшего, подвергнутое Мейерхольдом основательной ревизии и
инсценированное его волшебной рукой, подействовало на меня, как дурман13,
тем более что Зинаида Райх14, актриса, игравщая Маргариту, казалась
мне из тринадцатого ряда похожей на ту русскую женщину, которую я не переставал
искать, надеясь на случай, который сведет меня с ней. Пронзительная игра жены
Мейерхольда так захватила меня, что временами я действительно был уверен, будто
исполнительница роли Маргариты — моя давняя подруга, о которой, кстати, я знал,
что она интересуется театром.
Исчез барьер между сценой и залом. Режиссер отказался от
занавеса, декорации менялись на глазах у публики, — и это было еще не все.
Когда я смотрел на большое зеркало в раме, помещенное посреди сцены, никак,
казалось, не связанное с интерьером комнаты, я был ближе к своей мечте о
Москве, чем мог и надеяться.
Волнение все больше охватывало меня. Мысль пьянила сильнее и
сильнее, и чем более я сознавал, что исполнительница роли Дамы не может быть
моей подругой, тем явственнее я узнавал ее черты в облике той, которая
гипнотизировала зал. Я был просто уверен, что сама она где-то рядом, и я ее
встречу. В антракте мы стояли с Э.Ф.Бурианом15 у выхода из театра и
курили. Поскольку его тоже захватил спектакль, я объяснил состояние,
нараставшее во мне с каждой картиной, врожденной эмоциональностью искусства
Мейерхольда, которое, при всей объективности театральных средств, способно так
полонить зрителя.
Во время четвертого действия «Дамы с камелиями» волнение мое
стало безмерно. Чтобы еще больше подчеркнуть трагическую сцену между Маргаритой
и Армандом перед тем, как они покинули игорный дом, Мейерхольд ввел в
действие лестницу, и на ней дал вершиться апофеозу искусства Зинаиды Райх.
Публика была сражена. И хотя «Дама с камелиями» шла и в
прошлом сезоне16, режиссера вызывали на сцену снова и снова,
встречая восторженными аплодисментами. Было уже очень поздно, и антракт перед
последним действием продолжался недолго. Когда я возвращался в зал, беседуя со
Зденеком Штепанеком17 о спектакле, меня окликнула женщина,
голос которой был быстрее, чем она сама. Кто это сказочное существо,
приближающееся ко мне, с глазами, выражение которых я не забуду до гроба?! Это
была Ная.
Я хотел ей рассказать, что творилось со мной на спектакле,
что я чувствовал сегодня, что мы должны были встретиться. Но не смог. Почему,
говорила она, я не отвечал на ее письма (в действительности я не получал от нее
ни строчки), почему я не разыскал ее отца, ведь она же знает, что я в Москве, и
ей немного обидно, что пришлось встретить меня вот так случайно (да и в театре
она оказалась по воле случая и как раз собиралась домой). Поздно, отец один
дома, ее проводит Эрнст Толлер18 (она напрасно представляет его мне,
я с ним знаком, мы живем в одной гостинице). Она дает мне телефон своего отца,
завтра я могу ей позвонить.
Признаюсь, последнее действие «Дамы с камелиями», бесспорно
лучшее, уж не имело надо мной такой власти, как первых четыре. Теперь я
поражался себе, сравнивая актрису с той, которая уже не вернулась в зал. Они
нисколько не были похожи. Как мог я теперь воспринимать происходящее на сцене,
если видел перед собой лишь глаза, порожденные моей мечтой, глаза, которые
привели меня сюда, в город, где я счастлив и откуда уеду через три дня —
надолго, может быть, навсегда!
* * *
Когда я вернулся из театра в гостиницу «Метрополь» и
спустился в ресторан, где уже сидели мои друзья, я заметил, что за столом
неподалеку от нас собирались немецкие писатели, прибывшие на конгресс, и между
ними Эрнст Толлер. Я понял, что Ная дома и, наверное, уже спит. Оркестр заиграл
сочинение Римского-Корсакова, которым каждую ночь начиналась программа. Вторым
номером всегда с завидным постоянством исполнялся четырехлетней давности
фокстрот, тот самый, который я играл Нае в Праге, когда мы приходили в гости к
ее подруге, у которой было пианино.
Вскоре я поднялся в свой номер и открыл адресную книгу,
чтобы убедиться, правильно ли я записал телефон отца моей приятельницы. Я
отыскал его без особого труда и, в довершение к неожиданностям этого дня, вдруг
нашел ответ на довольно непонятную вещь — объяснение своим ежедневным прогулкам
по Красной площади.
Моя приятельница, перед своим отъездом из Праги сказала мне,
что живет на Красной площади, в доме, номер которого невозможно забыть19.
Закрывая справочник, я отчетливо вспомнил, как однажды меня наполнила особая
радость, когда я представил Наю в столь исключительном доме, адрес которого я
даже не записал — ведь его забыть нельзя. Но, как видно, я все же его забыл,
хотя мои ежедневные прогулки на Красную площадь, очевидно, не были случайными.
Знаю, что произошло бы, загляни я в телефонный справочник
сразу после приезда или если б я каким-то чудом вспомнил адрес Наи. Говорю
«каким-то чудом», так как почти уверен, что я боялся встретить Наю перед самым
отъездом и постоянно думал о ней — свидетели тому мой разговор с Кати Кинг,
сон, который я увидел сразу после разговора, и, наконец, некоторые детали
романа «Монако», вдохновленные образом Наи.
Почему, если между мной и Наей не было ничего, что связывает
мужчину и женщину, если меня никогда не влекла к ней страсть, почему именно
она, более далекая от меня, чем все женщины, которых я знал, — именно она, хотя
меньше всего я этого ожидал — целиком овладела моим воображением,
сосредоточенным на «Монако», почему, без всякого моего старания и тем более
сама ничего не ведая о том, она приняла в моем воображении облик столь
обманчивый, в каком и вошла в роман, о котором я говорю?
То, что поражало меня в Москве, прежде чем я встретил Наю, —
обычный вид московских женщин, совершенно преобразился, как только я приехал,
расставшись с ней, в Ленинград. Все здесь было похоже на нее, все напоминало
мне о ней — Петропавловская крепость, роскошная и стройная, женщины на Невском
проспекте, женщины со страстными глазами, горящими в ночи, украшая изумительный
город, который любил Александр Пушкин. Снова и снова я возвращался к вечерней
Неве, которая внизу, у Петропавловской крепости, подобна Средиземному морю, где
на одном из островков я встретил Наиного фантастического двойника.
Моряки, которых я в очень поздний час видел на набережной
перед Зимним дворцом целующимися со своими подругами, были самыми
замечательными моряками в мире.
Не раз я видел глаза Наи в картинной галерее Эрмитажа, куда
пришел утром в день отъезда.
Да, все напоминало о ней, сам Ленинград с его парками,
полными фонтанов и клумб, с его мостами, переплеты которых постоянно менялись в
лучах маяков, с его площадями, похожими на великолепные залы, где когда-то
танцевались кадрили. Сон, которому подобен Ленинград своей неповторимой
красотой, был для меня сном вдвойне, потому что я оставался там недолго,
меньше, чем я бы хотел.
Как я благодарен Нае за то, что ее романтические глаза
помогли мне увидеть в истинном свете город Пушкина, город, где история
напоминает о делах первой Парижской коммуны, как я ей благодарен, что,
взбудоражив мое воображение, она помогла мне за короткое время понять волшебное
очарование Ленинграда, города, где я хотел бы жить, который выбрал бы сценой
для своих поэтических образов, как я благодарен ей за то, что она помогла мне
постичь Ленинград, которому не могу найти другого сравнения, кроме чудесной
влажной розы.
Когда я проснулся на следующий день после спектакля в театре
Мейерхольда, как раз было время звонить Нае. Она сказала мне, что работает, и
передала приглашение от отца придти к ним вечером. Но каково же было мое
удивление, когда уверенно направившись к тому единственному дому на Красной
площади, где могла жить Ная, я увидел на нем название другой улицы, которого
уже сейчас не помню. Зная, что это тот самый дом, потому что здания на Красной
площади аккуратно пронумерованы и никакого другого тут быть не может, так как
об этом свидетельствовали номера соседних зданий и не хватало лишь нужного мне,
я обратился за помощью к милиционеру <…>.
Он показал мне на тот самый дом, в который я и собирался
войти. Когда я сказал милиционеру, что на этом здании табличка с названием
другой улицы, он смутился и не смог мне ничего посоветовать.
Я остановил прохожего и поделился с ним своей проблемой. Он
показал сначала на тот же самый дом, куда меня послал и милиционер, но, прочитав
на нем название улицы, смутился, как и постовой с Красной площади. Тогда он
спросил, кого я ищу. Я назвал фамилию писателя, который уже четверть часа
понапрасну меня ждал, и прохожий сообщил, что знает его и некоторые его
выступления в «Правде».
К счастью, у отца Наи был телефон. Прохожий попросил
милиционера проводить нас в караульное помещение. Когда мы позвонили отцу Наи,
и он был так любезен, что вышел встретить меня из подъезда того самого дома,
про который думали и я, и милиционер, и тот советский гражданин, который
позвонил в квартиру Наи вместо меня. Оказалось, что табличка эта старая, еще
дореволюционная, а улицы, указанной на ней, уже давно нет и ее никто не помнит.
И хотя Ная жила здесь уже несколько лет, ни она, ни ее отец, никто из обитателей
дома не подозревали об этом несоответствии.
Вспоминаю большую комнату под сводами, где, по преданию, жил
Борис Годунов, которую я с удовольствием увидел бы на сцене театра в опере
Мусоргского, и моя память ищет чудодейственный фиксаж, который бы навсегда сохранил
этот вечер, проведенный с советским поэтом и его дочерью. Никогда я не видел
людей прекраснее и счастливее, чем были мои друзья, когда, оставив заботы о
жизни и будущем, они делились со мной своей любовью к поэзии и Москве.
Сюда пришел из деревни молодой Есенин, с которым отец Наи
сфотографирован в день его приезда в Москву20, Есенин, делавший
самые первые шаги, еще мальчишески нежный, без того непримиримого выражения,
которое видно на его более поздних снимках. Вижу книгу с дарственной надписью
Хлебникова и фотографию, которую он подарил хозяину этой квартиры. Ная за
этюдником. Учится рисовать… Хотя она понимает поэзию как едва ли кто другой,
Ная пишет портреты в стиле классицизма, как этого хочет ее учитель21.
Я подозревал, что Ная просто знает, как придать своим глазам
волшебство, чудесный блеск, и в совершенстве владеет этим искусством. Но в тот
вечер я увидел ее детские фотографии и был поражен, потому что девочка,
улыбавшаяся со снимков, смотрела на меня точно таким же взглядом.
Как весел ее отец, как нежен, как любит советских рабочих,
перед которыми он читает свои сложные стихи, причудливые образы которых
становятся близкими и мне. Он вывел в мир Есенина, а сам сейчас несколько в
тени, потому что слишком классицистичен. Но он счастлив, потому что у каждого
поэта в Советском Союзе достаточно тех, кто его понимает, пусть это и не столь
массовая аудитория, как у песенника Демьяна Бедного.
На следующий день мы с Наей посетили Музей революции. Меня
поразило, что эта изящная женщина, у которой в Праге в глазах всегда стояли
слезы, жившая немыслимыми романтическими мечтами, может так любить советскую
революционную историю и радуется как дитя, что может показать мне макет того
места, где скрывался Ленин в предреволюционные дни. Она ведет меня к макету тюремной
камеры, в которой половину своей жизни провела известная революционерка22,
сейчас старая и седая, которую Ная иногда навещает.
«Останьтесь здесь, — говорит она мне — останьтесь здесь
навсегда, вы будете счастливы. Я счастлива. Я очень много учусь, чтобы потом
рисовать картины, которыми был бы доволен мой отец. Вам не нравятся портреты,
но я только учусь. Мой учитель мог бы стать великим художником, но он ленив. Я
тоже была очень ленива. Сейчас я прилежно занимаюсь, и я счастлива».
После Музея революции мы сидели на террасе кафе «Красный
мак», где нашлось только два свободных места. Это единственное в Москве кафе в
парижском смысле, если не считать того, что оно находится перед гостиницей
«Метрополь», где бывают почти исключительно иностранцы и куда советские
граждане не ходят.
Я вспомнил Эрнста Толлера, который провожал Наю из театра.
Это давний друг ее отца, он пережил страшное несчастье, гитлеровцы убили его
мать. Говорят, он был близок к помешательству. Важно, что я это узнал; теперь
мне понятно, почему Эрнст Толлер часто так задумчив. Его голова немного
напоминает голову Андре Бретона. Он горд и печален <…>
Я думал, что за те годы, которые мы не виделись, Ная вышла
замуж, и сказал ей об этом. «Нет, я счастлива, что могу быть с отцом. Хочу
много работать, и работается мне хорошо. Один очень известный политик хотел,
чтобы я вышла за него23. Но в этом нет необходимости. Или выйти?» —
спросила она меня. «Любите его?» — ответил я вопросом на вопрос. — «Нет». —
«Зачем же вам тогда выходить замуж?» — «Нет, я не выйду», — сказала она тихо и
целомудренно. «У нас это по-другому, совсем не так, как на Западе». Она
вспомнила об одной своей бывшей пражской подруге, которая хотела стать
актрисой. Когда я сказал, что у нее нет ангажемента, Ная вздохнула: «Бедняжка,
она не может работать».
На следующий день утром я был в последний раз у Наи и ее
отца. Когда он ушел, чтобы достать фотографические пластинки, я попросил Наю
сыграть мне «Арабеску» Дебюсси, которую она играла мне в Праге и которая всякий
раз, как я ее услышу, будет напоминать мне о глазах моей подруги. Я рассказал
Нае также о чудесной игре воображения, по воле которого она предстала передо
мной на острове Святой Маргариты24. Ная ответила: «Это удивительно.
Вы очень не любите реальность».
Как мне хотелось сказать Нае, что я люблю действительность,
люблю ее больше, чем те, кому по душе лишь ее внешние формы, что ищу ее повсюду
— и там, где, на первый взгляд, ее нет. Почему вместо поцелуев мы играем друг
другу музыку, которая нас захватывает? Потому что музыка говорит больше
поцелуев.
Почему Музей революции, когда я прохожу по нему с Наей,
открывается мне иным, совершенно иным, чем если бы я осматривал его с гидом из
«Интуриста»? Почему я неожиданно для себя соглашаюсь, что можно научиться
живописи, так как моя необыкновенная подруга видит в этом смысл своей жизни?
Почему думаю только о ее глазах — я, который раздевает взглядом всех женщин?
Нет, я не хочу довольствоваться действительностью, которая приносит самую
элементарную пользу; пусть околдовывают меня глаза Наи — здесь, в пышных покоях
Бориса Годунова, в Ленинграде, куда уезжаю завтра, над неровными строчками
своих стихов и во сне, когда я отдан на милость и немилость своей памяти.
Когда отец Наи вернулся и приготовил фотоаппарат, чтобы мы
могли сфотографироваться все вместе, Ная попросила кухарку на минутку
отлучиться от плиты и нажать затвор. Вернувшись с кухни, Ная сказала: «Мы не
можем сфотографироваться все вместе. Она сказала, что не может отойти от плиты,
ей некогда».
Я был тронут. Да, она работает — простая девушка, которую я
увидел, когда входил сюда, — и ее работа так же важна, как и любая другая. А
завтра я могу встретить ее на фабрике, в университете или в больнице в
медицинском халате. И что из того, что меня не будет на фотографии с Наей и ее отцом,
если в этой девушке, не пожелавшей отойти от плиты, весь Советский Союз,
который мчится по крутой лестнице вверх и ему недосуг ради такой малости
возвращаться назад.
Перевод с чешского под
редакцией Р.С. (Наи) Городецкой. 1960-е годы
Примечания
1 2-я Харьковская международная конференция
революционных писателей приняла решение создать международное объединение
революционных писателей (МОРП) с печатным органом «Литература мировой
революции», объявила «решительную борьбу» как с правым, так и с «ультралевым»
уклоном, со всеми враждебными пролетарской идеологии течениями.
2 Луи Арагон
(1897–1982) — французский писатель и общественный деятель, член ФКП с 1927 г.
Был близок с А.Бретоном и вошел в группу сюрреалистов. После встречи с
В.Маяковским в 1928 г.
порвал с сюрреализмом. Один из организаторов движения Сопротивления в годы
Второй мировой войны.
3 Леопольд Леопольдович Авербах (1903–1937) — критик, публицист, главный редактор журнала
«На литературном посту». Генеральный секретарь и активный деятель РАПП.
Утверждал, что пролетарской революции нужно пролетарское искусство. Расстрелян.
Реабилитирован после смерти Сталина.
4 Жофин — второе название Славянского острова на
Влтаве, самого популярного и посещаемого острова в Праге. Здесь с XIX века находился ресторан Жофин и зал, где проходили
балы, когда-то выступали Лист, Берлиоз, Шуберт…
5 «Манес» — одно из самых необычных зданий в Праге,
носящее имя знаменитого чешского художника Й.Манеса. Построенный в 1930 г. в стиле
функционализма архитектором О.Новаты на месте бывших шитковских мельниц,
«Манес» был излюбленным местом встречи художников, поэтов, артистов,
архитекторов. Из «Манеса» был выход на остров Жофин.
6 «Монако» (Прага, 1934) — повесть В.Незвала о днях,
проведенных в Монако в 1933 г.,
по пути из Франции домой.
7 1-й Всесоюзный съезд советских писателей состоялся в
Москве 17 августа — 1 сентября 1934
г. На съезде присутствовали более 40 зарубежных
писателей, в их числе В.Незвал. Наивысшей точкой съезда Незвал считал доклад
Н.И.Бухарина «О поэзии, поэтике и задачах поэтического творчества в СССР». В
очерке «Невидимая Москва» (1935) Незвал много и по-доброму писал о Н.Бухарине.
Из-за этого книга не была переведена и издана в СССР.
8 Фильм знаменитого немецкого кинорежиссера Ф.-В.Мурнау
«Носферату. Симфония ужаса» был первой экранизацией романа Б.Стокера «Дракула».
Фильм снят в 1921 г.,
вышел на экраны 1922-м. Роль графа Орлама сыграл Макс Шрек.
9 Андре Бретон
(1896–1966) — французский писатель, один из основоположников сюрреализма. Автор
двух «Манифестов сюрреализма». Группа чешских сюрреалистов была создана
Незвалом в 1934 г.
после возвращения из Парижа, где он встретился с французскими сюрреалистами во
главе с А.Бретоном и узнал основные тезисы этого авангардного направления
искусства.
10 Кати Кинг —дух, появляющийся у находящихся в
состоянии транса, во время спиритических сеансов. Увлекавшийся оккультизмом
В.Незвал представляет его в «Невидимой Москве» своим собеседником. Физик и
химик Вильям Круз писал: «Я разговаривал с духом Кати Кинг много раз, видел ее
образ, появляющийся и исчезающий, и фотографировал ее много раз». Известно
более 40 «достоверных» фотографий духа Кати Кинг.
11 Книга А.Бретона «Сообщающиеся сосуды» (1932) — один
из литературных шедевров писателя.
12 Строка из написанной в форме поэмы в прозе «Песни
Мальдорора»(1869) графа Лотреамона (настоящее имя Изидор Дюкасс, 1846–1870),
французского прозаика, одного из «проклятых поэтов», предтечи символизма и
сюрреализма.
13 В 1934
г. В.Э.Мейерхольд неожиданно для многих поставил в
театре, носящем его имя (ГОСТИМе), драму А.Дюма-сына «Дама с камелиями» с
Зинаидой Райх в главной роли.
14 Зинаида Николаевна Райх (1894–1939) — актриса ГОСТИМа, ученица и жена В.Э.Мейерхольда.
Была зверски убита сотрудниками НКВД вскоре после ареста ее мужа.
15 Эмиль Франтишек Буриан
(1904–1959) — чешский режиссер, драматург. Основатель пражского театра Д-34, в
котором ставил яркие спектакли, в том числе по пьесам М.Горького,
В.Маяковского, Б.Брехта.
16 Неточность Незвала. «Дама с камелиями» была
поставлена в 1934 г.,
к которому относятся события, описанные в «Невидимой Москве».
17 Зденек Штепанек
(1896–1968) — чешский актер театра и кино. С 1934 г. — ведущий актер
пражского Национального театра.
18 Эрнст Толлер
(1893–1939) — немецкий поэт, драматург, революционер, антифашист, глава
Баварской Советской республики, одна из ярчайших фигур европейского
экспрессионизма. Покончил с собой в 1939 г. Произведения Э.Толлера много ставили в
СССР 1920-х–1930-х гг. С.Городецкий перевел пьесу Э.Толлера «Разрушители
машин», поставленную в Театре Революции В.Мейерхольдом в 1922 г.
19 После возвращения в Россию из Баку в 1921 г. С.М.Городецкий с
женой Анной Алексеевной и дочерью Рогнедой (Наей) поселился в Москве по адресу:
Красная площадь, д. 1. Номер телефона Городецкого, который узнал Незвал, открыв
телефонный справочник, был: 1-15-00.
20 В.Незвал ошибается. С.Есенин впервые пришел к
С.Городецкому с запиской от А.Блока в начале марта 1915 г. в Петрограде. В
петербургской квартире Городецкого, где некоторое время жил Есенин, и сделан
тот знаменитый снимок двух поэтов, который видел Незвал. В московских «палатах
Бориса Годунова» С.Есенин бывал у Городецкого после 1921 г.
21 Р.С.Городецкая училась живописи сначала у
И.И.Машкова, а затем у К.Ф.Юона. В 1934 г. она поступила в институт повышения
квалификации художников-живописцев. Сохранилось несколько ее работ — икона
Серафима Саровского, портрет отца и матери, портрет Г.Мусабекова, рисунки и
акварели, в т.ч. иллюстрации к стихам С.Городецкого.
22 Вера Николаевна Фигнер
(1852–1942) — активный деятель русского революционного движения, член
исполнительного комитета «Народной воли», писательница.
23 Имеется в виду Газанфар Мусабеков (1888–1938) — председатель Совнаркома Закавказской
федерации, один из семи председателей ЦИК СССР. Арестован и расстрелян в 1938 г.
24 Остров в Средиземном море, где В.Незвалу привиделась
Ная.
Публикация и примечания
В.Енишерлова