Дзидра Тубельская
Что
почему-то сохранила память
Первые
семнадцать лет
Семейная легенда гласит, что
родилась я 7 ноября 1921 года в здании Наркоминдела на Кузнецком мосту. Отца1
на момент моего рождения в Москве не было: он находился в очередной командировке
за границей. Отец был одним из первых дипкурьеров, работавших под началом Нетте2.
Приняла мое появление на свет жена сослуживца отца. Естественно, никто мое
рождение в тот день не регистрировал. Посему в моем свидетельстве о рождении
проставлена дата 10 ноября, то есть день, когда вернувшийся отец оформил мое
появление на свет.
С той поры и по сей день меня
преследуют несуразности, связанные с датами, именами, кличками и пр. Уже одно
имя Дзидра было абсолютно чуждо русскому уху, и сверстники дразнили меня то
Гидрой, то Выдрой. Мое позднее имя Зюка возникло уже по моей собственной
инициативе. В Нью-Йорке отец повел меня на оперу «Чио-Чио-сан». Я была
очарована и самой оперой и именем служанки — Сузуки. Я тут же потребовала,
чтобы меня впредь стали называть Сузуки. Со временем имя укоротилось до Зуки,
затем претерпело некоторую русификацию и превратилось в Зюку. Это имя осталось
на всю жизнь. Далее — еще сложней. Когда я вышла замуж за Леонида Тура,
известного драматурга, выяснилось, что Тур — его псевдоним, а настоящая фамилия
Тубельский. Во всех документах я стала числиться как Дзидра Тубельская, в то
время как все друзья знали меня как Зюку Тур. Мало кто знал, что Дзидра
Тубельская и Зюка Тур — одно и то же лицо. Иногда это вносило в мою жизнь
некоторую сумятицу…
Чудом сохранился давний снимок:
молодая, стройная, красивая мать застыла в «фотографической» позе тех лет,
опираясь рукой на кресло, на котором восседает со мной на коленях отец. Он в
черном сюртуке, элегантен, с усами — таким я его, честно говоря, абсолютно не
помню. Мне на фото, думается, около года.
На первых порах, когда мы жили на
Никитском бульваре, мое имя Дзидра не вызывало особого интереса. Это был
интернациональный дом, где поселились революционеры из самых разных стран.
В полуподвальном этаже жил венгр
Евгений Гамбургер. Он был крупный рентгенолог. Его жена Тереза и он сам часто
зазывали нас к себе в гости. Тереза была превосходной кулинаркой. Меня она
неизменно усаживала за маленький столик, пододвигала чашку какао и изумительно
пахнущее печенье. Неслыханное лакомство! Далее следовала развлекательная часть:
Евгений Михайлович подзывал свою любимую собаку, брал в руки пинцет и выискивал
в шерсти собаки блоху. Затем он требовал у Терезы волос из ее прически,
непостижимым образом обвязывал этот волос вокруг блохи, и начинался
уморительный танец блохи под мурлыкание какой-то мелодии. Я, естественно, была
в восторге.
По вечерам мы с отцом обычно
гуляли на Никитском бульваре. По воскресеньям (вернее, выходным, ибо на мое
детство пришлись и пятидневки и шестидневки и всякие другие новшества)
география наших прогулок расширялась.
Огромным притяжением для меня был
Гоголевский бульвар, вернее, сам памятник Гоголю. Тогда там стоял, разумеется,
старый памятник, позднее упрятанный в садик около дома на Никитском бульваре,
где Гоголь скончался. Цоколь памятника окружали четыре бронзовых льва с
разверзнутыми пастями. Самым моим большим удовольствием было засовывать руку в
одну из этих пастей и дрожать от страха — а вдруг сомкнется?
Быт в доме на Никитском по
сегодняшним понятиям был тяжкий. Почти все квартиры были коммунальные, в каждой
жили по несколько семей. Печка на кухне топилась дровами. Дров было мало.
Готовили в основном на примусах и керосинках. Мама говорила, что первая фраза,
произнесенная мной, была «иди, види пимус». Это значило, что я забрела на кухню
и одна из соседок велела мне позвать мать: что-то было не в порядке с примусом.
Почему-то я очень любила запах керосина и с большим удовольствием сопровождала
мать в керосиновую лавку, притулившуюся вблизи церкви, где некогда венчался
Пушкин. В лавке специальным мерным черпаком наливали в подставленные бутыли и
другую посуду керосин. Тут же продавалось хозяйственное мыло почти черного
цвета, а также какой-то щелок, которым отбеливали белье при стирке…
Однажды родители впервые оставили
меня в квартире одну. Отец перед уходом серьезно объяснил мне, что им
необходимо идти проститься с великим человеком. Умер Ленин. Я не понимала, ни
почему проститься, ни кто такой Ленин.
Я только помню, что мне стало страшно.
Я забилась в угол, села на корточки, закрыла глаза и крепко прижала к себе
своего любимого плюшевого мишку. Через некоторое время там и заснула.
До отъезда в Америку мы почти
каждое лето проводили в Жуковке, под Москвой, на хуторе у Василия Ивановича. Я
его хорошо помню, ибо он часто приезжал к нам в Москву на телеге, запряженной
знакомой лошадью. Его неизменно поили чаем с ситником с чайной колбасой. Он
всегда привозил отцу в подарок антоновские яблоки — его любимые. Забегая
вперед, скажу, что Василий Иванович привез ко дню рождения отца — ему
исполнялось 50 лет — целую корзину этих ароматных яблок. Отца в ту ночь
арестовали, и для меня аромат антоновских яблок навсегда связался в памяти с
арестом отца.
Где-то в конце 1928-го или в
начале 1929 года отцу впервые предоставили отдельную квартиру. Новый дом был
всего в пяти минутах ходьбы от Никитского бульвара, на Малой Бронной… Квартира
была трехкомнатной, на третьем этаже, с балконом. На кухне — газ, в ванной —
газовая колонка. О такой квартире можно было только мечтать! Имущества в нашей
семье было мало, поэтому, вероятно, в памяти не осталось никакой суеты в связи
с переездом.
Гулять по вечерам по-прежнему
ходили на Никитский бульвар. Иногда во время прогулок отец начинал мне
рассказывать о Латвии, о своем детстве. Я запомнила, что жили они на хуторе
неподалеку от Лиепая. В семье было много детей, ибо у отца от первого брака
были трое, и у матери от ее первого брака — двое. Оба они были вдовы. Затем
были трое общих. Ничего о судьбе своих родителей, братьев и сестер отец не
знал. Ведь никакой связи с оставшимися в буржуазной Латвии родственниками у
отца-коммуниста быть не могло.
Осенью 1929 года отца
командировали на работу в США. Мы толком даже не успели обосноваться в новой
квартире. Путь наш лежал через Польшу, Германию и Францию. Ехали, конечно,
поездом, в международном вагоне. Вероятно, это было положено отцу по должности.
Назначен он был в Америку заместителем председателя Амторга. Тогда США еще не
признали Советский Союз. Посольства не было. Главным представительством в
стране был Амторг.
На вторые сутки поезд прибыл в
Берлин. Видно, отец там бывал. Он уверенно повел нас с мамой и давал указания
носильщику на незнакомом мне языке.
Берлин мне сразу понравился —
светлый, чистый, ухоженный. Устроившись в гостинице на Гайзбергерштрассе, 39
(почему так запомнился адрес этой небольшой гостиницы?), мы вышли погулять.
Большое впечатление, после темноватой, пыльной Москвы, произвели сверкающие
витрины, порядок и чистота. Было решено ужинать в гостинице, поэтому, увидев
рыбный магазинчик, мы зашли и купили столь любимого копченого угря. Целого
угря! Продавец был весьма удивлен, ибо бережливые берлинцы покупали эту рыбину
по полфунта, а тут целую!
На следующий день отец повел нас
в KDV — крупнейший универмаг Берлина. Необходимо было экипироваться для
дальнейшего путешествия. Статус отца требовал определенного внешнего вида, а
наша московская одежонка выглядела весьма бедновато по европейским меркам.
Хорошо помню свое первое «заграничное» платьице — шерстяное, бежевое, с низким
поясом по моде тех лет.
Менее чем за сутки мы доехали до
Парижа. У отца были какие-то дела в посольстве, и нам предстояло провести
несколько дней в этом прекрасном городе. Французским языком отец не владел, и в
связи с этим наутро в гостинице произошел забавный случай… У отца был записан
адрес посольства, и, показав его швейцару, он велел ему вызвать такси. Швейцар
посмотрел на бумажку, улыбнулся и что-то сказал. Отец нетерпеливо на английском
повторил свою просьбу. Швейцар пожал плечами и повел нас к ожидавшему такси.
Усевшись в машину, отец показал водителю адрес. Тот тоже заулыбался, но поехал
вперед. Проехав дома три, он остановил машину и вопросительно глянул на отца.
Отец опять велел ехать вперед… Проехали пару шагов и опять остановились. В этот
миг чье-то лицо просунулось в машину: «Эдуард! Какого черта ты не выходишь! Я
тебя давно тут жду!»
Оказалось, что наша гостиница
была всего в трех шагах от Советского посольства на Рю де Гренель.
Через неделю мы опять сели в
поезд и отправились к конечному пункту нашего сухопутного пути — Шербуру. Там
нам предстояло пересесть на трансатлантический лайнер «Левиафан».
Увидев его вблизи, я не сразу
сообразила, что это и есть наш корабль. У пирса стоял огромный, сверкающий
огнями многоэтажный дом. Лишь суетившиеся у трапов пассажиры, оживленные голоса
провожающих говорили о том, что мы находимся у одной из нижних палуб корабля…
Мы поднялись по трапу наверх, на палубу первого класса. Я покрепче прижала к
себе руку отца, боясь потеряться в этой сутолоке. Многие пассажиры выстроились
на палубе, держа в руках серпантин. Как только прогудел гудок и пароход
медленно двинулся в путь, отъезжающие стали сбрасывать серпантин вниз, в руки
провожающих. Вскоре образовалось нечто вроде сетки из разноцветных бумажных
ленточек, связывающих корабль с сушей, — традиционный символ единства океана и
материка…
На корабле я впервые вкусила
роскошь. Никогда прежде я не видела такого убранства помещений, такого изыска и
красоты. Малейшее желание пассажира незамедлительно исполнялось вежливым,
улыбающимся персоналом. Мне особенно понравилось пить апельсиновый сок в баре.
Его выжимали на специальной машинке, наливали в высокий стакан и ставили в
стакан соломенные трубочки. Тут я освоила и первое английское слово — джус.
На восьмой день пути на горизонте
появились очертания небоскребов, статуя Свободы. Все высыпали на палубу и
вглядывались в это необычное зрелище.
Пассажиры первого класса
спускались по отдельному трапу, прямо на пристань.
Нас встретили лишь одним
вопросом: не везем ли мы спиртного? — в Америке был сухой закон. Благополучно
миновав досмотр, мы попали прямо в дружеские объятия встречающих отца
работников Амторга.
Через несколько дней нам
подыскали подходящую квартиру — даже сейчас помню адрес: 609 Вест, 151 стрит.
Эта «стрит» была короткой улочкой, соединявшей Бродвей с Риверсайд Драйв, на
берегу Гудзона. Из окон виднелись деревья на берегу реки, а также сама река и
проплывающие по ней корабли. Противоположный берег Гудзона тоже утопал в зелени
— там уже был другой штат: Нью-Джерси. Квартира была светлая, трехкомнатная,
меблированная, на третьем этаже. Имелся бесшумный лифт и при нем лифтер —
улыбчивый молодой чернокожий, с которым я быстро подружилась. Он даже научил
меня первым словам на английском. Вскоре меня определили в школу. В этой школе
имелся специальный класс для детей, не владеющих английским. Тут были дети
самых разных национальностей — итальянцы, поляки, венгры, латиноамериканцы и,
наконец, я — русская. Видимо, метод обучения был весьма эффективен, ибо не прошло
и пары недель, как мы научились общаться друг с другом, а затем и продуктивно
осваивать уроки английского языка. Уже через три месяца мы были готовы перейти
в обычные классы и продолжить учебу вместе с нашими американскими сверстниками.
По вечерам мы с отцом выходили
гулять на Риверсайд Драйв, к берегу реки. Тут были выложены аккуратные дорожки,
приятно пахло рекой и зеленью.
Иногда вечерами всей семьей
ходили в кино, которых на Бродвее было множество.
В Нью-Йорке мы познакомились и
быстро подружились с семьей Богдановых. Приехали они в Америку года за два до
нас. Семья состояла, как и наша, их трех человек. Глава семьи — Петр Алексеевич
— был председателем Амторга. Это была чрезвычайно ответственная должность,
фактически совмещающая обязанности посла и торгпреда. Жена Богданова —
Александра Клементьевна — была красивой, властной женщиной, крепко державшей в
своих руках бразды правления семьей. Дочь Ирина была моей сверстницей. Мы много
времени проводили вместе. Я только жалела, что мы не в одной школе. Зато во все
свободное время мы стали неразлучны.
В школе детей приучали к
бережливости, к умению приумножать свои сбережения. Раз в неделю мы все вносили
часть своих карманных денег в банк, где школа открыла для каждого из нас счет.
Отец надо мной потешался, называл капиталисткой и предрекал, что банк «лопнет»
и я потеряю весь свой «капитал». Деньги я копила таким образом года три, и,
надо же, ко времени нашего возвращения в Москву банк действительно «лопнул».
Радости отца не было предела — ведь это он и предсказывал, как же могло быть
иначе в капиталистической стране!
Забегая вперед, скажу, что году в
1936-м, когда мы уже были в Москве, на мое имя пришло письмо из Посольства США.
Хорошо, что отца не было дома. Я вскрыла письмо и прочла, что на мое имя переведены
деньги из некоего банка Америки и мне надлежит их получить в Посольстве США. Я
немедленно сообщила об этом письме Ирине Богдановой, и мы, посоветовавшись,
решили отправиться на Моховую, где тогда располагалось посольство. Мы робко
подошли, я велела Ирине остаться на улице и ждать дальнейшего развития событий.
С письмом в руках я приблизилась
к входу и, к моему удивлению, была тотчас же приглашена войти. Меня провели в
какую-то комнату, любезно встретили, отметив мой безупречный английский язык, и
показали пришедший на мое имя перевод. Мне выдали более трехсот долларов,
накопленных в Америке, и я, сияющая, бодрым шагом вышла на улицу к поджидавшей
меня Ирине. Мы тут же решили «кутнуть» и направились к гостинице «Метрополь»,
где тогда можно было отведать любимое наше «айскрим сода» — мороженое с кофе, в
котором плавали кусочки льда. Должна добавить, что полученные мной «капиталы»
очень пригодились: в Москве работали так называемые Торгсины, в которых
торговали на валюту или на сданные золотые украшения. Я чувствовала себя в
какой-то степени человеком, обеспечивающим благосостояние нашей семьи…
В первое лето нашего пребывания в
Америке отец каким-то образом узнал о существовании некоего латышского
поселения недалеко от Принстона, на берегу канала в живописной местности.
Эмигранты из Латвии создали здесь сельскохозяйственные фермы и даже в годы
депрессии сумели успешно вести свои дела. Отец туда съездил, ему там очень
понравилось, и он снял на одной из ферм комнаты на лето. Хозяином фермы был
однофамилец моей матери — Озол. Он, его жена и четверо почти взрослых детей
обрабатывали землю, содержали коров, свиней и кур. Всю свою продукцию они везли
на продажу в ближайший городок Принстон. Они трудились так весело и
жизнерадостно, что оставаться в стороне было просто невозможно. Я упросила
поручить мне сбор яиц на птицеферме. Два раза в день я приходила с корзиной в
курятники, собирала с желобочков яйца и бережно тащила их в дом. Там я их
аккуратно складывала в коробки, которые мы с хозяином развозили по субботам к
заказчикам.
Озолы имели на ферме два
трактора, два небольших грузовичка, одну легковую машину, множество
сельскохозяйственных орудий, облегчающих их труд. Они говорили, что и мечтать о
таком в Латвии не могли бы, и нисколько не жалели, что переехали в Америку.
Отец приезжал к нам каждый
уикенд. Он был заядлым рыболовом и его манил канал, окаймлявший ферму. Видно
было, что там можно хорошо порыбачить. Хозяин нас предупредил, что ловить в
канале рыбу разрешается только женщинам и детям. Мужчинам запрещено. Чем это
было вызвано — не знаю. Видно считалось, что мужчины могут выловить гораздо
больше. Короче говоря, мне выпала удача сопровождать отца к каналу и наблюдать,
как он насаживает на крючок червячка и забрасывает удочку. При виде же в
отдалении какой-либо фигуры, отец тотчас передавал удочку мне и с невинным
видом встречался глазами с проходящим блюстителем закона. Впервые я видела
отца, нарушающего порядок!
Вернуться на ферму в следующем
году суждено нам не было. Я в конце зимы тяжко заболела — воспаление легких,
затем перешедшее в туберкулезный процесс… Лечащий профессор рекомендовал
незамедлительно покинуть Нью-Йорк и переселиться на природу. Отец снял домик в
Лейквуде — прелестном маленьком городке на берегу озера. Свежий воздух,
усиленное питание быстро сделали свое дело — я прочно пошла на поправку,
поступила в местную школу.
В мае месяце среди учениц
проводился конкурс красоты. Вероятно, благодаря моим пышным золотистым волосам,
которые я носила распущенными по плечам, меня в тот год избрали «королевой».
Девочки, набравшие высшие баллы после меня, были моими «придворными дамами».
Все мы были в белых пышных платьях, я с блестящей короной на голове. Перед
помостом с «троном» был высокий шест с привязанными к нему на вершине длинными
разноцветными лентами. Дети выходили к шесту, брали в руки концы лент и
совершали плавный танец с рисунком плетения: в результате вокруг шеста
образовывался яркий разноцветный шатер. Сохранилась фотография этого события.
Мне было смешно и немного неловко, что я была признана такой красавицей
местного значения.
В Лейквуд на лето приехала Ирина
Богданова, и мы вместе обследовали все окрестности. Помню, что мы даже
добрались до соседнего городка Лейкхерст, где в то лето произошла авария самого
крупного дирижабля…
Где-то в середине зимы отец
сказал, что надо будет нам на недельку вернуться в Нью-Йорк: приезжает Максим
Максимович Литвинов3, предстоит церемония признания Советского Союза
и будут всевозможные связанные с этим торжества.
…А уже вскоре нам предстоял
обратный путь в СССР, который мы проделали на лайнере «Куин Мэри». Кончалась
весьма интересная пора моей жизни. Мне выпала редкая возможность побывать в
огромной стране, изучить ее язык, полюбить ее. Теперь же меня ждала встреча с
Латвией. Отец обещал возвращаться в Москву через Ригу и даже остановиться там
на неделю. Мне уже не терпелось увидеть город, о котором отец так много
рассказывал…
Когда поезд наконец остановился,
мы стали выгружаться на рижский перрон. Взяв носильщика, мы последовали за ним
на привокзальную площадь. Было непривычно слышать со всех сторон знакомую
латышскую речь. Я ведь слушала ее только дома, от матери и отца. У края площади
выстроились извозчики, что было для меня тоже странно — ведь в Нью-Йорке и
Европе уже давно царили автомобили. Извозчик нас быстро докатил до гостиницы
«Рома» — самой лучшей в то время в Риге. Мы поднялись в прекрасный номер. И
мама и отец заметно волновались. Шутка ли, вернуться на родину спустя двадцать
лет! Едва умывшись после дороги, отец поспешил в какое-то учреждение, где можно
было получить сведения о его родных. Ему велели придти через день: ведь его
родные жили раньше не в Риге, а на хуторе неподалеку от Лиепая. Вернувшись в
гостиницу, отец тотчас решил показать мне город. После Нью-Йорка и Парижа Рига
показалась мне маленькой и несколько провинциальной. Но вскоре это впечатление
сменилось, уступив место восхищению старым городом, зелеными, ухоженными
парками, приветливыми лицами, обилием ярких цветов. Мне кажется, что именно в
тот день я впервые восприняла Ригу как свою родину, свой родной город, куда я
буду стремиться всю жизнь. Почему? Ведь я родилась и выросла в Москве. Родной
язык у меня — русский. Однако в этом городе меня волновало буквально все. Все
укладывалось в моей душе как нечто родное, близкое и любимое.
Побывали мы и на Центральном
рынке. Тут уж запахи были совсем обворожительные: что может быть прекрасней
запаха свежекопченой рыбы? Я никогда не забуду рыбный павильон. В центре
высилась гора бочонков с миногой. На прилавках лоснились тушки розовой
малосольной лососины. Накупив всей этой прелести, мы двинулись обратно в
гостиницу. Ни о каких обедах в ресторане не могло быть и речи! Мы устроили
настоящий рыбный пир прямо у себя в номере.
В положенное время отец пошел за
ответом на свой запрос о родных. Увы, его матери уже несколько лет не было в
живых. Похоронена она была в Лиепая. О братьях и сестрах отец ничего не узнал —
лишь то, что они покинули Латвию в начале двадцатых годов, а куда — неизвестно.
Отец сильно огорчился, узнав о смерти матери. Съездить к ней на могилу он не
мог — необходимо было возвращаться в Москву. Так я и осталась на всю жизнь без
дедушек и бабушек, вообще без близких родственников. Но по сей день я стремлюсь
в этот ставший мне родным город. С 1947 года я ежегодно посещаю Ригу и всегда
радуюсь новой встрече с ней…
За время нашего двухлетнего
пребывания в Москве после Соединенных Штатов отца «перебросили» из Наркоминдела
в Наркомвнешторг. Уже в новом качестве он был в 1936 году командирован в Англию
на должность председателя АРКОСа*.
При советском посольстве в
Лондоне имелась школа для детей сотрудников. В моем седьмом классе было всего
двое учеников — я и еще одна девочка. А обучали нас шесть или семь педагогов. В
пятом классе этой школы учился Поль, сын знаменитого американского темнокожего
певца Поля Робсона4.
Я знала этого мальчика по
англо-американской школе в Москве. Поль Робсон в 1935 году приезжал в Москву на
гастроли и для обещанной ему постановки «Отелло». Он обязательно хотел, чтобы
его сын получил советское воспитание. Когда Робсону было отказано в постановке
«Отелло», он уехал из Москвы и поселился в Лондоне, но сына все же отдал в
советскую школу. Отец был знаком с певцом по Москве, и мы часто проводили время
вместе. Поль-младший был небольшого роста, коренастый и очень темнокожий. Мы
оба любили играть в теннис и вскоре стали вместе ходить на корт, расположенный
неподалеку от школы. Мы, наверно, являли странное зрелище: я была довольно
высокой и худощавой, с копной светлых волос, многие удивленно смотрели нам
вслед.
Отец с головой ушел в работу. Его
рабочее помещение находилось в солидном деловом районе Лондона. В его кабинете
был предмет, неизменно привлекавший мое внимание: тикер. Из этого аппарата
беспрерывно вылезала бумажная лента с последними данными на лондонской бирже.
Почему-то этот аппарат меня завораживал.
Мы довольно близко сошлись с
семьей советского торгпреда Богомолова. Это был высокий плечистый человек с
громогласным голосом. Он часто шутил и смеялся над своими шутками громче всех.
Его жена Шурочка в Москве была врачом и немного тяготилась своим «бездельем» в
Лондоне. Она первая показала нам Оксфорд-стрит и знаменитые универмаги.
Как полагалось для всех советских
людей, меня загрузили общественной работой, доверили ответственное дело:
ухаживать за могилой Карла Маркса на Хайгетском кладбище. В те годы еще не был
воздвигнут величественный памятник на могиле, было лишь мраморное надгробие и
небольшой цветник. Мне было поручено ухаживать за цветником. Я стала ездить на
кладбище два раза в неделю, а то и чаще, поливала, заменяла увядшие цветы
новыми. Могилу часто навещали приезжие туристы-коммунисты. Уж не знаю, как
засекли журналисты мое регулярное появление у могилы, но в один прекрасный день
в какой-то газете появилась статейка, что обнаружилась внучка Карла Маркса,
которая трогательно ухаживает за могилой дедушки, и рядом красовалась
фотография моей персоны с букетом в руках. Все в посольстве смеялись над
статьей и надо мной и стали дразнить меня «внученькой». Эту газетную заметку
как, вероятно, «вещественное доказательство» чего-то забрали при аресте отца.
Одно событие, имевшее место во
время нашего пребывания в Англии, запомнилось мне особенно ярко. Близилась
церемония коронации короля Георга VI. По многовековой традиции в церемонии
должны были участвовать главные лица посольств, аккредитованных в Королевстве.
От Советского Союза обязаны были участвовать трое: посол Иван Михайлович
Майский, торгпред Николай Александрович Богомолов и председатель АРКОСа — мой
отец. Традиции церемонии коронации требовали, чтобы все участники были облачены
в соответствующие одежды и строго соблюдали церемониал.
Для обучения всем тонкостям
ритуала Иван Михайлович Майский пригласил некую даму, весьма сведущую в
придворном этикете. Возникли некоторые трудности с пониманием ее инструкций.
Позвали меня в качестве переводчицы. В специальном придворном ателье были
заказаны старинного образца одежды, камзолы, туго облегающие шелковые
панталоны, белые шелковые рубахи с жабо, черные шелковые чулки и лаковые
лодочки с пряжками. Примерка костюмов и репетиции происходили в особняке
Богомолова. Еле сдерживаясь от смеха, я старательно переводила инструкции,
которые давала придворная леди. Когда она удалилась, все свободно вздохнули и
дружно расхохотались: уж больно нелепо и смешно выглядела на них эта старинная
одежда.
Наступил наконец торжественный
день. По возвращении отец со смехом рассказывал, что произошло во время
коронации. Все шло гладко — по очереди выкликались имена, они по ковровой
дорожке подходили к трону, низко кланялись новому королю, затем еще более низко
наклонялись к руке матери-королевы и, пятясь, шли обратно на свое место.
Наступила очередь Богомолова. Он, как должно, приблизился к трону, поклонился,
еще более наклонился к руке королевы и вдруг разразился громким хохотом.
Королева-мать недоуменно вскинула голову, а Богомолов чуть не бегом попятился
на свое место. Кончилось это для него довольно плачевно — за недостойное
поведение во время важной дипломатической церемонии ему по партийной линии был
объявлен выговор!
…Я с отличием закончила семилетку
при посольстве и была определена для дальнейшей учебы в одну из лучших школ
Лондона. Она действительно оказалась великолепной.
Меж тем из Москвы стали поступать
тревожные слухи о различных перестановках среди сотрудников наркоматов
иностранных дел и внешней торговли. В Лондоне стали появляться новые лица, а
прежние отбывали.
Через какое-то время отец также
получил указание о переводе на другую работу, и мы стали собираться в Москву.
Женя
Шиловский
Вернувшись из Англии в 1938 году,
я поступила в 10-ю московскую школу в Мерзляковском переулке. Впервые в
сознательной жизни я училась на русском языке. Поначалу было достаточно трудно,
но скоро я стала привыкать. По некоторым предметам я была сильнее
одноклассников, по некоторым — слабее. Ребята понимали мои затруднения, да и
педагоги тоже. Вскоре образовался тесный круг моих новых друзей. Среди них —
Женечка Шиловский. Он был очень красив. Глаза, всегда немного грустные, были
опушены длинными ресницами. Непокорная прядь волос вечно падала ему на глаза.
Во время уроков я стала часто ловить на себе его взгляд. В один прекрасный день
он пригласил меня в театр, во МХАТ. На «Дни Турбиных». Это было неслыханным
подарком! Ведь для того, чтобы достать билеты, приходилось ночь выстаивать в
очереди. Я была вне себя от счастья. Еще более я была ошеломлена, когда Женечка
повел меня под руку в партер и усадил в кресло, на спинке которого красовалась
табличка «Владимир Иванович Немирович-Данченко». Я ничего не понимала. Еще
более удивилась, когда перед началом спектакля импозантный пожилой человек
подошел к нам и предложил программку. Женя гордо и несколько смущенно
представил меня Михальскому — могущественному главному администратору театра. Я
понятия не имела о каком-либо отношении Женечки к Булгакову, ко МХАТу, к «Дням Турбиных».
Я знала, что фамилия его Шиловский, что отец его — генерал5.
Вероятно, мать Женечки Елена Сергеевна Булгакова поручила Михальскому
«осмотреть» меня на нейтральной почве, в театре, и сообщить ей о своем
впечатлении. Вероятно, Женечка уже что-то рассказал обо мне матери.
Спектакль был превосходный и
полностью овладел моим вниманием. Я ничего подобного еще не видела. Особую
симпатию вызвал у меня Яншин в роли Лариосика. А как прекрасна была Тарасова в
роли Елены! Как превосходно произносила она реплику «Да пропади все пропадом!»
в сцене с Прудкиным — Шервинским. Я была полностью покорена спектаклем!
В последующие месяцы мы широко
пользовались контрамарками, предоставляемыми нам сестрой Елены Сергеевны Ольгой
Сергеевной Бокшанской6, бессменным секретарем и другом
Немировича-Данченко. Она страдала дотоле не знакомым мне недугом: у нее не
поднимались веки над глазами. Она приподнимала их пальцем, разговаривая с
кем-то. А печатала она на машинке великолепно, следя за текстом из-под
опущенных ресниц. Интересно, что я с ней познакомилась раньше, чем с Еленой
Сергеевной.
Все чаще и чаще мы стали
встречаться с Женечкой вне школы. Как-то днем после уроков мы пошли к нему на
Ржевский переулок, в квартиру отца, якобы чтобы вместе делать уроки. В
действительности же в тот день были произнесены первые слова любви, первые
признания. Все это происходило под звуки скрипичного концерта Чайковского,
льющиеся из репродуктора — тарелки на стене. Этот концерт ежедневно звучал по
единственной радиостанции «Коминтерн». Им заполнялся дневной перерыв «в эфире».
С тех самых пор при первых звуках этого волшебного концерта Чайковского я
немедленно вспоминаю Женечку.
Квартира Шиловских была солидной,
с высокими потолками, большими окнами. Женина комната была самой маленькой, с
окном, выходящим во двор. Комната была скромная, я бы даже сказала, аскетичная.
Она неизменно была аккуратнейшим образом прибрана самим Женей. Вероятно, в этом
сказывалась военная выучка Евгения Александровича, его отца. Вскоре Женечка
меня ему представил. Он был очень красив. Благородная аристократическая
внешность бросалась в глаза. В кабинете Евгения Александровича за письменным
столом стояло деревянное кресло, на спинке которого был вырезан девиз его
дворянского рода. Я, к сожалению, не помню точный текст. Но это старинное
кресло произвело на меня неизгладимое впечатление.
Евгений Александрович был женат
вторым браком на Марьяне Алексеевне Толстой — дочери широко известного писателя
Алексея Николаевича Толстого. Внешности она была не броской, но вся ее манера поведения,
осанка вызывали огромное чувство симпатии и уважения. Я поначалу робела перед
нею и Евгением Александровичем, но вскоре освоилась и стала чувствовать себя
свободно. У них была маленькая дочка Машенька. Ей, вероятно, было года полтора.
Она сразу потянулась ко мне и этим окончательно растопила мое чувство некоторой
скованности.
С матерью Жени Еленой Сергеевной7
я впервые увиделась на Гоголевском бульваре у метро «Кропоткинская». Булгаковы
жили неподалеку в писательском доме на улице Фурманова (раньше и теперь снова —
Нащокинский переулок). Она явно хотела на меня взглянуть, прежде чем пригласить
в дом. Меня это даже немного задело — почему меня так осматривают и
рассматривают? Я оправдывала это только тем, что Михаил Афанасьевич тяжело
болен и она должна всячески ограждать его от внешнего мира. Я с интересом
разглядывала Елену Сергеевну и была покорена ее красотой, обаянием и
светскостью. С такой женщиной я встречалась впервые.
Женя глаз не сводил с матери и
пытался угадать, какое мнение она обо мне составила. Было очевидно, что он мать
обожает и невольно сравнивает меня с нею. Вероятно, ее впечатление было
положительным, ибо через несколько дней мы с Женечкой были приглашены на ужин.
Жили Булгаковы на верхнем этаже писательского дома. Входная дверь открывалась в
переднюю, сплошь уставленную книжными полками. Далее главная комната —
гостиная. Стены ее были оклеены синими обоями. Мебель красного дерева, на
потолке хрустальная люстра. В центре комнаты, под люстрой, круглый стол,
раздвигавшийся, когда приходили гости. В углу — рояль. Из этой комнаты две
двери, направо и налево, вели в кабинет Михаила Афанасьевича и в комнату
Сережи, младшего брата Жени. При разводе Шиловских старший сын Женя остался с
отцом, а младший — с матерью. Кабинет Михаила Афанасьевича был затемнен.
Он был тяжело болен и почти
ослеп. Я его впервые увидела лежавшим на диване, опершись рукой на подушку. Он
был в темных очках. При нашем появлении он улыбнулся и протянул мне руку.
Спросил, как меня зовут. Я ответила: «Дзидра». «Звучит красиво, — произнес он.
— А что это значит?» Я ответила, что по-латышски слово «дзидра» означает чистую
прозрачную воду. «Интересно», — промолвил он.
Усевшись вокруг него, мы стали о
чем-то разговаривать. Я оглядывалась по сторонам. Диван, на котором лежал Михаил
Афанасьевич, стоял так, что он мог при желании видеть, что происходит в
центральной комнате. Внимание мое привлекла конторка красного дерева, за
которой он работал, когда был здоров. Несколько поодаль стоял секретер Елены
Сергеевны, тоже старинный, красного дерева.
Елена Сергеевна угостила нас
великолепным обедом. За столом сидел и Сережа со своей бонной. Она была то ли
шведка, то ли датчанка и говорила со смешным акцентом, все время делала
замечания шаловливому Сереже. Она превосходно описана Булгаковым в «Театральном
романе», в главе, где среди посетителей Филиппа Филипповича Тулумбасова,
заведующего внутренним порядком Независимого театра (его прообраз — уже
упомянутый Федор Николаевич Михальский), появляется семилетний отрок в
сопровождении Амалии Ивановны, постоянно ею укоряемый: «Фуй, Альеша!»
Михаил Афанасьевич остался лежать
у себя на диване, и мы переговаривались с ним через дверь. Елена Сергеевна то и
дело бегала к нему с едой и следила, чтобы ему было удобно.
Когда мы в следующий раз пришли с
Женечкой к Булгаковым, Михаил Афанасьевич сказал, что будет, если можно,
называть меня Олей. Он, мол, порылся в словарях и установил — имя Дзидра
равнозначно Ольге. Так он впредь меня и называл, а Елена Сергеевна стала звать
меня Масик.
Несколько раз нас с Женечкой
приглашали, когда там собирались многочисленные гости. Ярко горела люстра,
рояль отодвинут глубже в угол, стол прекрасно сервирован и ломился от
вкуснейших блюд. Среди гостей были театральные художники Дмитриев и Вильямс с
женами, артисты МХАТ Станицын и Яншин, администратор МХАТ Михальский,
работавшие в литературной части театра Марков и Виленкин, Ольга Сергеевна
Бокшанская с мужем Евгением Васильевичем Калужским, артистом МХАТ, Григорий
Конский, артист МХАТ. За столом царил смех, шутки, розыгрыши. Меня поражало,
что больной Михаил Афанасьевич всецело участвует в этом веселье.
Однажды в разгар ужина, когда за
столом стоял шум и смех, со своего места поднялась Ануся, жена художника
Вильямса, подошла к Жене, что-то шепнула ему на ухо и, взяв за руку, повела его
за собой в Сережину комнату. Я немного удивилась наступившему минутному
замешательству, но не увидела ничего странного в том, что Ануся захотела о
чем-то поговорить с Женей наедине. Через некоторое время оба вернулись назад в
гостиную. По глазам Женечки я увидела, что произошло нечто экстраординарное.
По дороге домой, на Гоголевском
бульваре, Женя, запинаясь и смущаясь, рассказал, что произошло. Оказывается,
Ануся заставила его заниматься с ней любовью. Как я впоследствии узнала, она
славилась своей тягой к привлекательным юношам и об этом знали все, сидевшие в
тот вечер за столом. Женя был удручен и остро переживал случившееся. Он считал
себя подлецом, но как должен был он действовать в подобной ситуации? Он очень
боялся моей реакции. Я действительно была потрясена, но потрясена Анусей, а не
Женей.
Я ни секунды ни в чем не винила
его. Я даже сумела перевести наш разговор в комическое русло. Когда мы
добрались до Бронной, мы уже оба потешались над происшедшим.
С Женей мы практически не
расставались весь день. После школы я все чаще ходила с ним на Ржевский.
Вечерами продолжали посещать театры и концертные залы. Просмотрели, пожалуй,
все значительные постановки сезона 1938–1939 года, включая нашумевшую
постановку арбузовской «Тани» в театре Революции с Бабановой… У этой актрисы
был незабываемый голос, отличный от всех, какие мне пришлось слышать.
Ближе к весне я неожиданно
заболела желтухой и надолго слегла в постель. Вся стала противного желтого
цвета, а глаза приобрели ярко-красный кроличий оттенок… Врачи посадили меня на
строжайшую бессолевую диету. В первый же день, когда мне разрешили, я побежала
на Тверской бульвар на встречу с Женечкой. Мы оба очень скучали друг без друга.
Более заботливого и нежного отношения ко мне трудно было представить. К
Булгаковым я еще боялась ходить — не дай Бог заразить Михаила Афанасьевича. Да
и знала я от Жени, что ему становится все хуже. Женя даже несколько раз
оставался ночевать у матери. Однажды нас пригласила к себе Ольга Сергеевна. Я
была чрезвычайно тронута, когда мне подали отдельно куриное заливное без капли
соли.
Это Женя позаботился о том, чтобы
я не сидела за столом голодная.
Лето 1939 года я провела в
санатории «Остафьево», куда меня отправил отец для окончательной поправки после
перенесенной желтухи. Впервые в жизни я отдыхала без родителей, самостоятельно,
как взрослая. В Остафьеве я познакомилась с Самуилом Яковлевичем Маршаком8.
Узнав, что я недавно вернулась из Англии и что английским языком я владею
лучше, чем русским, он попросил меня прочесть вслух несколько сонетов Бернса,
над переводом которых он в то время начал работать. Вероятно, ему мое чтение
понравилось, ибо он попросил меня иногда по утрам читать ему вслух эти сонеты.
Ему важно было выверить на слух ритм и музыку стиха. Такое занятие мне пришлось
по душе. Я гордилась тем, что могу быть полезна в такой тонкой его работе.
После обеда, если не шел дождь, мы обычно гуляли с Самуилом Яковлевичем и его
женой Софьей Михайловной. Они рассказывали, как когда-то, будучи студентами,
они тоже были в Лондоне, и мы вспоминали разные места города, которые нам
особенно нравились. Самуил Яковлевич говорил хриплым голосом, часто кашлял.
Несмотря на это, он много курил, пренебрегая запретами врачей. К Маршакам в
Остафьево приезжал Александр Твардовский, тогда еще начинающий робкий поэт,
которому глубоко симпатизировал Самуил Яковлевич и которому он предрекал
большое будущее. Мне же Твардовский казался простоватым смущающимся молодым
человеком. Мне очень было интересно наблюдать за их беседой, слышать советы, которые
давал Самуил Яковлевич.
Однажды Самуил Яковлевич сочинил
шутливые стишки в мою честь: «К подъезду подкатил / Блестящий синий ЗИС, / Из
ЗИСа показалась / Премиленькая мисс». Он очень смешно напевал своим хрипловатым
голосом эти немудреные «стишки».
Женя раз приехал в Остафьево меня
навестить. Мы очень скучали друг без друга и несказанно обрадовались встрече.
Я в «Остафьево» вполне
поправилась, и на моем лице не осталось и следа от той жуткой желтизны. Мы
много гуляли в тот день, гуляли и разговаривали, строили планы на будущее. Ведь
осенью мы пойдем в десятый, последний класс, и уже надо думать о дальнейшем
пути. Женя намеревался поступить на театроведческий факультет в ГИТИС. Я же — в
Институт иностранных языков, ибо уже успела усвоить, что даже блестящее знание
языка без диплома в Москве ничего не значит.
Когда я вернулась в Москву,
возобновились посещения дома Булгаковых. В доме часто бывали гости. Елена
Сергеевна принимала гостей широко. Стол был всегда прекрасно сервирован.
Подавались изысканные кушанья. Домработница-кухарка Булгаковых отменно
готовила, особенным успехом пользовались ее крошечные пирожки, которые
буквально таяли во рту.
Когда хватало сил, Михаил
Афанасьевич присоединялся к гостям, но чаще оставался лежать у себя в комнате и
подавал реплики через раскрытую дверь.
Сама Елена Сергеевна всегда была
ухоженной, элегантно и с большим вкусом одета. Она умело руководила беседой,
одновременно ни на минуту не забывая о Михаиле Афанасьевиче, если тот не в
силах был быть за столом, всячески втягивала его в веселую беседу. Особенно
запомнились мне искрометные реплики Николая Эрдмана9 его брата
Бориса. Часто возникал смех, и ни разу я не видела мрачных лиц, которые,
казалось бы, были уместны при сознании того, что рядом находится тяжело больной
человек. Он бы сам первым этого не потерпел.
Однажды, когда мы были у
Булгаковых одни, Елена Сергеевна открыла в кабинете Михаила Афанасьевича свой
секретерчик и продемонстрировала мне свои любимые духи. Я таких больших
флаконов в жизни не видела! Ее любимыми духами были «Мицуки» фирмы Герлен. Она
также под настроение предпочитала «Шанель №5». Эти духи тоже имелись в огромном
флаконе. Она разглядывала и мои вещи, привезенные из Англии. Иногда шутя
предлагала: «Давай меняться, Масик — вот эту блузку на твою». Пару раз мы
действительно менялись.
Иногда в вечерние часы за ужином
Михаил Афанасьевич, если было сил, или кто-нибудь из актеров читали вслух
отрывки из «Записок покойника». Хохот при этом стоял беспрерывный, ибо все
персонажи были легко узнаваемы присутствующими.
Я никогда не слышала чтения
отрывков из «Мастера и Маргариты», но мне Елена Сергеевна разрешила читать
роман у них дома. Из дому Булгаков выносить рукопись не разрешал.
Перепечатывала рукопись Ольга Сергеевна, она была отменной машинисткой.
Мне кажется, что по молодости лет
я еще была не в состоянии в полной мере оценить этот роман. Возможно, в
какой-то мере тут сказалось и обучение вне России. Огромная значимость романа
на первых порах от меня ускользала. Тем не менее роман я прочла с захватывающим
интересом. Мне, естественно, казалось, что в Маргарите я узнаю многие черты
Елены Сергеевны. Так мне внушал Женя, да и сама Елена Сергеевна. Меня
предупредили, чтобы я ни одной живой душе не рассказывала о прочитанном… Зато
мы с Женей с энтузиазмом «посвященных» обменивались впечатлениями и мыслями,
возникавшими при чтении страниц романа.
Естественно, в последующие годы я
неоднократно перечитывала «Мастера и Маргариту» и каждый раз воспринимала
по-иному.
Тем временем жизнь шла своим
чередом. Мы учились в последнем, десятом классе. Все мысли были уже в будущем —
трудно ли будет поступить в Иняз или ГИТИС? Бегали в эти институты и выясняли,
что требуется для поступления. Знали мы, что конкурс огромный, и решили
серьезно готовиться к экзаменам.
Однако жизнь перевернула все наши
планы и намерения.
В ноябре наступил роковой день,
разом изменивший всю мою дальнейшую жизнь. Арестовали отца. Я обрела статус
«дочери врага народа».
Ночь, когда забрали отца, каждой
мелочью врезалась мне в память на всю жизнь. Даже запах антоновских яблок стал
для меня непереносим. В канун ареста отцу привезли в подарок корзину
антоновских яблок, которые он очень любил. Квартира буквально пропиталась этим
незабываемым запахом! После того как отца увели, в квартире осталась пара
довольно молодых людей в штатском, проводивших в моем присутствии обыск.
Особенно их интересовали книжные полки, ибо там стояло много книг на английском
языке. Отец собрал приличную библиотеку. Сейчас эти книги протряхивались и
сбрасывались на пол. Я почему-то при виде этого бессмысленного безобразия вдруг
взяла из отцовской коробки папиросу и закурила, сама не понимая, почему я это
делаю, я ведь никогда прежде во рту не держала папиросы! Вдруг посреди этого
энергичного обыска я задала вопрос молодому человеку: «Вам очень нравится ваша
работа?» Он недоуменно на меня посмотрел и ничего не ответил. Уже светало,
когда наконец эти люди ушли, опечатав две комнаты и милостиво разрешив матери и
мне остаться в бывшей маленькой моей. Так началась моя новая жизнь… Наутро я должна
была идти в школу: было 7 ноября, и все должны были идти на демонстрацию. Как я
доплелась до школы, я не помню. Я ни разу не заплакала. Горе было где-то
глубже. Я оглядывалась вокруг и ничего не понимала: звучит музыка, идут с
веселыми лицами люди. Но я не боялась встретиться глазами со своими друзьями, с
дорогой нашей классной руководительницей Верой Акимовной. Я чувствовала, что
среди них я не буду «дочерью врага народа» и они меня не отвергнут. Откуда
родилась такая уверенность? Не знаю. Но знаю, что ребята действительно, и Вера
Акимовна в первую очередь, меня не отвергли, а как могли утешили и приласкали.
Только тут мне впервые за всю ночь захотелось плакать, но мое латышское нутро и
на сей раз не позволило мне выплеснуть мои страдания наружу…
Начался новый этап моей жизни.
Женечке я заявила, что не имею права больше с ним встречаться, ибо это может
повредить и его отцу и дому Булгаковых. Женя был в отчаянии от моего решения,
но я твердо настаивала на своем. Он твердил, что ни за что не бросит меня в беде.
Я же повторяла, что без согласия Евгения Александровича и Елены Сергеевны не
буду с ним больше встречаться вне школы.
Через пару недель Женя сказал,
что меня хочет видеть Евгений Александрович. Мы вместе пошли на Ржевский. С
глубочайшей признательностью вспоминаю наш разговор. Он нашел верные, умные
слова. Убедил меня, что я ни в чем не виновата и должна гордо держать голову.
Сказал, что ни при каких условиях не закроет передо мной дверь. Его слова
вернули мне душевное равновесие.
У Булгаковых я почти не бывала,
но не по причине отчужденности. Я знала, что Михаилу Афанасьевичу становилось
все хуже. Вечерами Женечка часто оставался ночевать у матери. Кроме того, на
меня навалились и материальные заботы: надо было на что-то жить, а работы, да
еще переводческой, кто будет давать «дочери врага народа»? Кое-что из вещей
начала менять на продукты, но понимала, что это все ненадолго. Надо искать
заработок!
Как это нередко бывает, проблему
мою помог разрешить один едва знакомый человек. Он предложил мне стать «негром»
— он будет поставлять материалы для перевода, я их буду делать, а он под своим
именем сдавать. Я буду получать оговоренный процент за сделанные мной переводы.
Меня это вполне устраивало, ибо избавляло от каждодневных поисков средств
существования. Работать я могла и дома, и у Жени, а иногда и у Булгаковых.
Я все пристальнее приглядывалась
к Елене Сергеевне. Очень многое мне в ней нравилось, очень многому хотелось
подражать. Особенно меня покоряло ее умение держаться с самыми разными людьми,
ее неизменная «светскость», хотя иногда мне казалось, что она играет какую-то
заданную роль. Она ни разу не пыталась разговаривать со мной «по душам».
Благожелательно принимала наши теплые отношения с Женечкой, хотя порой мне
казалось, что она немного меня к Женечке ревнует — ведь я отнимала пусть
крохотную, но долю Жениного обожания, а она привыкла властвовать единолично.
Елена Сергеевна прекрасно
одевалась. Особенно запомнилась ее шуба из куницы, которую она, придя с улицы,
небрежно скидывала на кресло. Я ни разу не видела ее в «домашнем» виде, в
фартуке или в тапочках. Мне даже кажется, что я никогда не видела ее на кухне.
Кушанья, и весьма изысканные, вносила с кухни домработница-кухарка, а Елена
Сергеевна с большим тщанием красиво расставляла все на столе. У нее все
получалось празднично. Она, принимая частых и многочисленных гостей,
чувствовала себя в своей стихии. Она умело руководила беседой, впитывала
всеобщее восхищение и поклонение. Мне порой казалось, что я присутствую на
каком-то вечном, беспечном балу. А меж тем у нее же были заботы, повседневные
заботы, связанные со здоровьем Михаила Афанасьевича. Я ни разу не задумывалась
и над тем, откуда имеются средства на такие частые роскошные застолья. Ничего
равного я не видела ни в своем доме крупного дипломата, ни в доме генерала
Шиловского.
Изредка Елена Сергеевна
приглашала меня сопровождать ее то к известнейшей в высших кругах портнихе
Ламановой, то к сапожнику Барковскому. Только он шил обувь для Елены Сергеевны,
только его обувь удовлетворяла ее. К Барковскому мы обычно шли пешком по
Гоголевскому бульвару. Его крохотная мастерская находилась в полуподвале на
углу Воздвиженки. Спустившись на пару ступенек, мы оказывались в крохотном
помещении, изумительно пахнувшем высокосортной кожей. Барковский всегда расплывался
в улыбке, завидев Елену Сергеевну, шутил, называл ее «моя королева». Он
собственноручно надевал ей на ногу прекрасную туфельку, отвечающую всем ее
требованиям. Елена Сергеевна вытягивала красивую ногу в шелковых чулках и новых
туфельках, откровенно приглашая меня и Барковского любоваться этим зрелищем.
Она при этом смеялась и шутила. Я чувствовала себя с ней легко и непринужденно.
Особая церемония соблюдалась и у
Ламановой. Там рассматривались Бог знает откуда взятые модные журналы,
обсуждались достоинства той или иной модели. Затем производилась наколка
материала, принесенного Еленой Сергеевной. Обсуждались достоинства или
недостатки данного отреза. Пару раз наш визит совпадал с визитом еще одной
известной в Москве светской красавицы — Тимоши, жены сына Максима Горького.
Было очень интересно прислушиваться к щебетанию этих двух прелестных дам.
Особенно часто я сопровождала
Елену Сергеевну к Вите Лазаревне Виньяр. Это была знаменитая среди «светских»
дам косметичка. Ее квартира на Никитском бульваре напоминала хирургический
кабинет. Специальное откидывающееся кресло, белоснежные крахмальные салфетки,
сверкающие инструменты. Она приступала к чистке лица, как к хирургической
операции, делала массаж с какими-то дивно пахнущими маслами. Вита Лазаревна снабжала
Елену Сергеевну и других клиенток кремами и лосьонами собственного изготовления
из сырья, получаемого невесть какими путями от своей родственницы, живущей в
Америке, известной владелицы фирмы Элизабет Арден. Елена Сергеевна внушала мне,
что я обязана с молодых лет следить за своим лицом, пользоваться кремами и
массажами Виты Лазаревны. Казалось, она не имеет ни малейшего понятия о моих
финансовых возможностях.
Особым предметом гордости Елены
Сергеевны были ее шляпы. Ведь в тридцатые годы дамы ее круга обязаны были
носить шляпы. Однажды я предложила Елене Сергеевне совершить обмен: я ей отдаю
кофточку, которая ей нравилась, а она мне — шляпу. Она тотчас согласилась, и я
стала гордо носить прекрасную шляпу, тоже сделанную для нее на заказ. Но у кого
— не помню, к шляпнице мы с ней не ходили. Впоследствии мы несколько раз
«менялись» предметами туалета. До сих пор у меня сохранились старинные
пуговички с одной из ее блузок, выменянных мной на вязаный свитер.
Я все больше подпадала под ее
влияние, и это очень нравилось Жене, ибо он боготворил мать и был счастлив, что
мы с ней так ладим. Мне же стало казаться, что я существую в какой-то
раздвоенной жизни: с одной стороны, трудности, тревоги и заботы после ареста
отца, хождения к окошку на Кузнецкий мост, чтобы узнать хоть что-то о его
судьбе, с другой — беспечность, роскошь, с которой я познакомилась в доме
Булгаковых. По советским временам трехкомнатная квартира, мебель красного
дерева, хрусталь, люстры, домработница, Сережина гувернантка, изысканная
одежда, изысканная еда безусловно были роскошью.
У Шиловских все было солидно,
добротно, хлебосольно. Но ничего похожего на приемы у Булгаковых. И в доме
Шиловских принимали гостей. Не столь, пожалуй, часто. Раза два-три я
встречалась там с Алексеем Николаевичем Толстым. Когда он бывал в гостях у
своей дочери, дом сразу наполнялся его громогласным, раскатистым смехом.
Однажды он позвал меня на кухню помочь ему варить пунш. Он велел мне подавать
необходимую для этого посуду: эмалированные кастрюли, кружки, специи. Сам он
священнодействовал у плиты, смешивая в нужных пропорциях вино и специи.
Одновременно он поддразнивал меня, называя Дзидрой-Гидрой.
В доме Шиловских все было более
русским, что ли. Гости были более чинными и солидными. Мне кажется, что Евгений
Александрович не очень любил застолья — ведь он много работал, приходил
усталым, предпочитал тишину и покой. То же самое было и с Марьяной Алексеевной.
Я глядела на Евгения Александровича и гадала — каким он был с Еленой
Сергеевной? Столь же тихий и, скорее, сосредоточенный в себе? Или он заражался
атмосферой остроумия и веселья, которые я всегда наблюдала за столом у Елены
Сергеевны? Евгений Александрович был умен и красив. Он с большим уважением и
нежностью относился к Марьяне Алексеевне. И я как-то не могла себе представить
его рядом с Еленой Сергеевной и в компании, окружавшей ее. Или он был с Еленой
Сергеевной другим? Женечка мне ничего не мог рассказать про период, когда его
родители были вместе, ведь он был еще маленьким, когда они разошлись. Женя
воспитывался в строгости и справедливости. Он рано научился отвечать за свои
поступки. Младший же брат Сережа был ярким примером воспитания Елены Сергеевны.
Он был достаточно капризным, безусловно избалованным, обаятельным мальчуганом.
Меж тем, Михаилу Афанасьевичу становилось
все хуже, и Елена Сергеевна почти не отходила от него. Женя все чаще оставался
ночевать рядом с матерью. Мы встречались в школе, обменивались грустными
новостями. Я тоже была очень занята — ведь учеба занимала много времени, а мне
еще надо было заниматься ежедневно переводами, мои обязанности «негра» надо
было неукоснительно выполнять в срок.
10 марта Михаил Афанасьевич
скончался. Мы с Женей были на панихиде рядом с Еленой Сергеевной. Я впервые
видела смерть так близко. Мне был и вовсе неведом обычай русских поминок. Я
была потрясена застольем, когда уже через несколько часов после похорон близкие
покойного сидели за столом, где становилось все шумнее, все будто забыли о
покойном. Лишь позднее Елена Сергеевна убедила меня в правильности такого обряда.
Вскоре позади осталась школа.
Женя, как и намеревался, подал заявление на театроведческий факультет ГИТИСа, а
я делала отчаянные попытки поступить в Институт иностранных языков. На мое
счастье, среди поступающих оказалась и группа таких же, как и я, знающих
английский язык как родной и имеющих тот же статус «детей врагов народа». Один
из мудрых руководителей факультета разрешил этой группе приступить к занятиям с
условием, что мы пройдем весь курс обучения за два года. Такое условие всех нас
устроило, ибо мы сами были заинтересованы в быстрейшем получении диплома о
высшем образовании. Мы все были уверены, что сумеем одолеть такой ускоренный
курс обучения.
Осенью Женя и я приступили к
учебе. Все свободное время, которого у нас было маловато, мы проводили вместе.
Женя стал настаивать, чтобы мы поженились и чтобы я переехала к нему на
Ржевский. Я возражала, говорила, что мы еще не имеем права жениться, ибо моего
заработка нам не хватит на жизнь. Кроме того, я все еще опасалась осложнить
жизнь Шиловских своим положением. Все же, после многочисленных разговоров с
Евгением Александровичем и с его благословения я дала согласие на наш брак, и
мы решили «расписаться», как это тогда называлось, в ближайшее время.
Брак наш был оформлен в жутчайшем
ЗАГСе, где за соседним столом заплаканная женщина оформляла смерть мужа. Ни
свидетелей, ни цветов, ни шампанского… Мы вышли из ЗАГСа на солнечную улицу
Горького и направились к «Артистическому» кафе в проезде МХАТа. Мы подсчитали,
что бокал вина в этом кафе нам будет по карману. Тут нас застал Евгений
Васильевич, муж Бокшанской. Он, как всегда после репетиции, зашел, чтобы выпить
рюмочку коньяку. Узнав, что мы празднуем свадьбу, он тотчас заказал шампанское
и закуску, и мы неожиданно славно отпраздновали свою свадьбу. Вечером Евгений
Александрович и Марьяна Алексеевна устроили в нашу честь праздничный ужин. Было
решено, что я перееду к Жене.
Всего через пару месяцев началась
война… Я сдавала со своей группой последний экзамен за первый ускоренный курс,
когда нам сообщили, что на следующее утро нам надлежит явиться с вещами в
институт, откуда нас на автобусах отвезут под Смоленск рыть противотанковые
рвы… Мама соорудила мне холщовый заплечный мешок, куда были положены мыло,
зубная паста и смена белья. Больше ничего брать не было велено.
Женечка остался в Москве. Он
намеревался идти добровольцем на фронт, но был забракован из-за плохого зрения.
Отец его посчитал, что Женя должен в таком случае поступить в военное училище,
и Женя стал усиленно готовиться к экзаменам.
На рытье рвов я сильно
надорвалась. Началось внутреннее кровотечение. Меня отправили вместе с
несколькими ранеными ребятами обратно в Москву. После долгого тряского пути наш
грузовичок наконец доехал до Москвы.
Нам с Женей осталось быть вместе
чуть больше двух недель. Мы с Еленой Сергеевной проводили его на место сбора.
Никто из нас не подозревал, что эта была наша последняя встреча с Женечкой как
мужа и жены. Жизнь так распорядилась.
Наступила осень 1941 года. Надо
было думать, чем заняться. О продолжении учебы в институте не могло быть и
речи. Часть нашей группы ушла на фронт, часть еще не вернулась с рытья рвов. Да
и шли слухи, что новый учебный год будет продолжен где-то в эвакуации, куда,
якобы, направляют институт.
Я все никак не могла добиться
никакого ответа на все мои запросы о местонахождении отца и о его судьбе.
Каждый раз получала в окошечке один и тот же ответ: следствие продолжается,
переписка не разрешается, местонахождение неизвестно. Для получения такого
стереотипного ответа приходилось иногда простаивать в очереди целую ночь. Увы,
таких, как я, было великое множество.
Мать поступила на работу на
швейную фабрику, шить солдатское белье. Она работала ночами, и мы почти не
виделись.
На Ржевском стало совсем пусто.
Марьяна Алексеевна с маленькой Машей уехали в эвакуацию. Евгений Александрович
почти не бывал дома, часто оставался ночевать на службе. Я мучалась
неопределенностью. Мои «негритянские» переводы кончились, и я сидела без дела и
без денег.
Однажды Елена Сергеевна позвонила
на Ржевский и попросила меня зайти к ней, купив по дороге бутылку водки. Меня
это чрезвычайно удивило.
Когда я прибежала с бутылкой на
Фурманова, я увидела спящего тяжелым сном на диване Александра Фадеева10.
В комнате чувствовался тяжкий запах перегара. Я никогда раньше не видела Фадеева
у Булгаковых. Елена Сергеевна несколько сбивчиво сказала, что Александр
Александрович у кого-то в доме напился и затем постучался к ней, попросив
разрешения немного полежать… Так он уже находится у нее второй день.
Через пару дней Елена Сергеевна
опять позвонила и сказала, что может предложить мне поехать с ней и Сережей в
Ташкент. В Москве участились воздушные тревоги, на улицах пахло дымом — это
различные учреждения, покидая Москву, сжигали свои бумаги. С наступлением
темноты город вообще замирал. Окна домов были тщательно затемнены, фонари на
улицах не горели. Все чаще и чаще объявляли воздушную тревогу. Я обычно в
бомбоубежище не спускалась. Лишь пару раз, когда Марьяна Алексеевна еще не
уехала, я с маленькой Машей на руках по ее просьбе спускалась в ближайшее
бомбоубежище.
Услышав о предложении Елены
Сергеевны, Евгений Александрович посоветовал мне согласиться. Мама тоже
настоятельно просила меня не отказываться.
Оказалось, что предложение об
эвакуации Елены Сергеевны исходило от Фадеева. Он руководил отправкой писателей
в Ташкент.
Через несколько дней Фадеев
позвонил Елене Сергеевне и сообщил, что наш отъезд назначен на 16 октября. Он
уже включил Елену Сергеевну, Сережу и меня в список эвакуируемых.
Октябрь 1941 года выдался
холодный. Уже в десятых числах кое-где припорошил снежок. Дул сильный,
промозглый ветер. Накануне днем мы с Еленой Сергеевной перевезли в архив ящик с
рукописями Михаила Афанасьевича. Естественно, она боялась оставлять рукописи в
пустой квартире.
Евгений Александрович обещал
предоставить нам свою машину и шофера для доставки нас на вокзал. Поезд отходил
поздно вечером. Я заранее привезла свой чемодан к Елене Сергеевне. В кромешной
тьме мы заперли квартиру на Фурманова и спустились на улицу к ожидавшей нас
машине. Усевшись рядом с водителем, Елена Сергеевна попросила по дороге
свернуть к Никитскому бульвару. Я сразу даже не поняла, что ей понадобилось на
Никитском бульваре. Лишь подъехав к знакомому дому, я сообразила, что Елена
Сергеевна хотела увидеться с Витой Лазаревной, ее косметичкой. Когда мы
подъехали к ее парадному, Елена Сергеевна велела мне подняться наверх и взять
приготовленный для нее сверток. Этот сверток оказался объемистой корзиной,
наполненной кремами и лосьонами!
По пустынным улицам Москвы мы
добрались до Комсомольской площади и свернули куда-то к боковому подъезду
вокзала. Мы выгрузились из машины и пошли вперед с вещами по перрону среди
снующих теней множества людей. Тут перед нами возник Фадеев и велел следовать
за ним. Так мы и пошли гуськом — Елена Сергеевна с Фадеевым впереди, мы с
Сережей за ними, и замыкал группу адъютант с чемоданами. Впереди уже маячил
темный состав. Фадеев уверенным шагом двигался вперед и остановился у одного из
вагонов. Сказав что-то стоявшему в дверях вагона человеку, он провел нас внутрь.
Это был мягкий купейный вагон. В купе кроме нас троих оказалась Софа Магарил,
актриса, жена кинорежиссера Козинцева. Поезд еще долго стоял на месте.
Попрощавшись, ушел адъютант. Фадеев о чем-то тихо разговаривал с Еленой
Сергеевной в коридоре. Вскоре ушел и он. Поезд наконец тронулся и медленно
пополз в далекий путь. Сережа мгновенно заснул, а нам с Еленой Сергеевной не
спалось. Угнетала полная неизвестность того, что ожидает нас в конце пути.
Надолго ли мы прощаемся с Москвой? Все говорили шепотом. В вагоне не горел ни
единый огонек.
За окном тоже полнейший мрак. Мы
даже не увидели, где кончились городские дома и начались подмосковные пейзажи…
Наступил первый день долгого
пути.
С трудом кое-как умылись под
тонкой струйкой воды из умывальника. Сережа запросил кушать. Мы захватили с
собой имевшиеся в то время в магазинах сушки, сухарики и банки с крабами. До
сих пор не могу понять, почему на всех прилавках Москвы громоздились горы этих
банок… Встала проблема, как заварить кофе или чай, где и во что взять кипяток?
Я уже не помню, кто из нас
додумался захватить чайник. Я или Елена Сергеевна? Скорее всего, я. Аукнулся
мой недолгий опыт рытья окопов. Проводник сказал мне, что кипяток я смогу
набрать только во время остановки поезда на ближайшей станции. С чайником в
руках я терпеливо стояла поближе к выходу. Как только поезд остановился, я со
спринтерской скоростью ринулась по перрону к видневшемуся вдали пару от крана с
кипятком и с той же скоростью кинулась обратно, ибо смертельно боялась отстать
от поезда.
Уже в первый день в нашем купе
стали появляться знакомые Елены Сергеевны из соседних купе и вагонов. Одним из
первых заглянул Алексей Яковлевич Каплер11, обаятельнейший человек,
знаменитый киношник, по чьим сценариям были поставлены фильмы «Ленин в Октябре»
и «Ленин в 1918 году». Елена Сергеевна нас познакомила и угостила Алексея
Яковлевича чаем с сушками. Я раньше никогда с Каплером не встречалась, но он
умел тотчас устанавливать контакт с людьми, и через несколько минут казалось,
что я давно знакома с этим интересным человеком.
Зашел к своей жене и Григорий
Козинцев. Он ехал с группой кинематографистов в соседнем вагоне. Меня с ним
познакомили, и завязалась опять за чаем с сушками беседа. Я видела, что он с
интересом разглядывает Елену Сергеевну и ей это было приятно. Он произвел на
меня впечатление человека интеллигентного, но несколько суховатого. Мне даже
казалось, что я замечаю эту суховатость и в отношении Софы.
За ним следом появился Сергей
Михайлович Эйзенштейн12. Он шумно приветствовал Елену Сергеевну и
вопросительно посмотрел на меня. Елена Сергеевна нас познакомила. Услышав мое
имя — Дзидра, он радостно воскликнул: «Латышка?» Оказывается, этот
знаменитейший режиссер родился в Латвии, в Даугавпилсе, детство свое он прожил
в этом городе и даже помнит латышский язык. Мы весело обменялись несколькими
фразами. Тут я перехватила немного недовольный взгляд Елены Сергеевны. Я
поняла, что ей не очень нравится, что я отвлекаю внимание Сергея Михайловича. Я
все же продолжала беседовать с Сергеем Михайловичем и упомянула, что была в
Нью-Йорке в то время, когда он приезжал в Америку с Тиссэ и Александровым. Я
также упомянула, что Тиссэ и Александров посетили моего отца и что я
присутствовала при этом. Эйзенштейн спросил, нет ли у меня с собой какой-нибудь
книжки на английском, ему пришлось оставить свою библиотеку в Москве, а он так
любит почитывать детективы Агаты Кристи! Я удивилась, ибо отец мне внушал, что
детективы — не лучший вид литературы и не очень поощрял их чтение…
В одном из соседних купе нашего
вагона ехал знаменитый в то время поэт Иосиф Уткин13. Он в начале
войны ушел добровольцем на фронт, где его вскоре ранило, и он в сопровождении
медсестры был отправлен на лечение в Куйбышев… Это был первый раненый, которого
я повстречала, и я с состраданием смотрела на его висящую на перевязи руку.
Разумеется, я старалась, как могла, отвлечь его от мрачных мыслей — ведь ему
грозила даже ампутация руки. Он робко появлялся у нашего купе, и мы с Еленой
Сергеевной спешили налить ему чай, если только оставалось хоть немного кипятка,
пусть даже остывшего. Мы подолгу стояли с ним в коридоре. Он читал свои стихи,
которых, должна сознаться, я прежде не слышала.
Однажды Эйзенштейн привел с собой
Тиссэ и Александрова. Он успел им рассказать, что я помню их посещение моего
отца в Америке. Оба весело вспоминали девчушку, которая с любопытством
разглядывала их во время того визита…
Поезд медленно, но неустанно
двигался вперед, не следуя никакому расписанию, с неожиданными остановками и со
столь же неожиданными рывками вперед. Медленно, но неуклонно он приближался к
своей цели — Ташкенту. Там писателям предстояло выгрузиться, а
кинематографистам ехать дальше — в Алма-Ату. Туда было решено эвакуировать
киностудию «Мосфильм».
Я все так же продолжала на
остановках бегать за кипятком. Иногда мне крупно везло — на некоторые станции
местные жители выносили немного съестного: вареную картошку, крутые яйца,
соленые огурцы. Однажды мне посчастливилось даже выменять на соль тощую жареную
курицу!
В Куйбышеве поезд стоял на
вокзале несколько часов. Ушел со своей спутницей Иосиф Уткин. Мы все пожелали
ему скорейшего выздоровления… К вечеру тронулись наконец в дальнейший путь.
Наутро за окнами возник совсем другой пейзаж. Яркая зелень, еще не скошенные
поля, люди в летних одеждах. А ведь из Москвы мы уезжали в снежный вечер… Кроме
того, непривычно было, что вечером в вагоне зажигался свет, а в окнах виднелись
огоньки в домах, мимо которых продвигался наш поезд. Нам, привыкшим к
тщательной московской светомаскировке, радостно было возвращение к нормальной
жизни. Удручало же то, что мы ничего не могли узнать о положении на фронте.
Газет мы несколько дней уже не видели, радио не работало. Только в Куйбышеве
кому-то передали несколько газет, и мы их громко читали вслух, ведь у всех на
фронте были близкие или друзья, все привыкли слушать регулярные сводки.
Становилось все теплее. Все мы
стали потихоньку снимать с себя свитера и теплые шарфы. Мы все больше стали
задумываться о конечном пункте — Ташкенте. Как нас там встретят? Что нас ждет в
незнакомом городе?
Когда, наконец, к вечеру поезд
медленно подкатил к перрону ташкентского вокзала, стали спешно разгружаться. По
перрону взад-вперед бегал невысокого роста человек в военной форме. Прибывшие
узнали в нем московского драматурга Николая Вирту14. Он был уполномочен
встретить и разместить приехавших писателей и их семьи. Вирта сообщил, что
основную группу временно поселят в здании одной из школ города, а затем всем
предоставят постоянное жилье. Мы с Еленой Сергеевной и Сережей погрузились в
поданный автобус и вскоре оказались в огромной классной комнате вместе с еще
несколькими семьями. Кроватей не было — на полу лежали тюфяки. Был единственный
на этаж умывальник, и это удручало больше всего. Необходимо было помыться после
долгого пути. Обещана была баня. Вирта еще раз подтвердил, что через несколько
дней нас переселят в более удобное помещение.
Наступило 7 ноября. Кроме общего
советского праздника это был и день моего рождения. Елена Сергеевна предложила
отметить это событие во дворе школы, у костра. Там будет легче сварить по чашке
кофе. Мы с Сережей набрали где-то несколько веток саксаула. Затем сходили на
Алайский рынок, купили для угощения изюм, вяленую дыню, фрукты. Прилавки этого
рынка тоже резко отличались своей яркостью и разнообразием от привычных унылых
прилавков военной Москвы. Вечером неожиданно пришел на наш огонек Алексей
Яковлевич Каплер и подарил мне корзину с фруктами. Мы расселись у костра,
вскоре закипел над костром чайник, и мы приступили к заварке кофе в
импровизированной посуде. Забытый изумительный аромат этого напитка привлекал
все больше гостей. Алексей Яковлевич завладел всеобщим вниманием, рассказывая о
съемках картин о Ленине. Это был самый необычный день моего рождения,
запомнившийся на всю жизнь.
Назавтра на почте я получила
поздравительные телеграммы от Женечки, от Евгения Александровича. Я была крайне
удивлена, что в такой сложной обстановке почта работала исправно.
Буквально через день Елена
Сергеевна пошла с Виртой на улицу Жуковского посмотреть предназначенное нам
жилье. Ей сразу приглянулась крохотная квартирка на втором этаже, к которой
вела шаткая деревянная наружная лестница. Эта квартирка, или «голубятня», как
мы ее прозвали, состояла из двух малюсеньких комнат. В одной стояла печка. Из
мебели там был деревянный стол, две скамейки, три кровати, подушки, одеяла.
Вскоре мы уже разложили наши вещички, передвинули кровати, я помыла полы и
окна, вместе соорудили кое-какие занавески. Короче говоря, наладили жилье.
На следующее утро я побежала
опять на почту, чтобы сообщить в Москву и Женечке в Чебоксары наш новый адрес.
Соседями нашими по двору на улице
Жуковского оказались драматург Алексей Файко с супругой, Николай Погодин с
семьей, Николай Вирта с семьей, Владимир Луговской с сестрой Тусей, поэт Сергей
Городецкий с семьей, Борис Лавренев с семьей. Через какое-то время после
лечения в Куйбышеве к нам присоединился Иосиф Уткин. Теперь за ним ухаживала
его сестра. Он все еще не мог владеть раненой рукой. Задним числом он подарил
свою книжку, надписав: «Зюке, левой рукой — в день великой годовщины
(рождения). И.Уткин. 7.XI» — и листок с сочиненными для меня стихами. Думаю,
этого «Мышонка» никто больше не читал.
Мышонок
Хорошо, что есть хоть мыши…
Не испытывая страха,
В тишине бессонной слышу,
Как грызет мышонок сахар.
Что-ж… и глупому мышонку
И кусочку рафинада,
Опустевшая душонка
Как друзьям была бы рада!
Только больно уж не сладко
На душе-то у поэта.
Ну, а вечно жить вприглядку
И мышонку смысла нету
11
ноября 1941 г.
Много писателей, размещенных в
других домах, приходили смотреть, как мы устроились. Самые именитые были
поселены в центральной ташкентской гостинице.
Елену Сергеевну навещали
многочисленные ее знакомые. Самым частым гостем стал живший в нашем дворе поэт
Владимир Луговской.
Я занималась хозяйством,
готовила, стирала, убирала, ходила на рынок, топила печь. Хозяйство было
примитивное, и все же наш быт стал потихоньку налаживаться. Меня угнетало, что
я все еще нигде не работаю. Я чувствовала, что Елена Сергеевна не очень-то
хочет, чтобы я отвлекалась от дома. Кто же тогда будет убирать и готовить еду?
Наше финансовое положение было весьма плачевно. Мне все чаще приходилось что-то
продавать из моих вещей или менять на продукты. Я поделилась с Каплером
создавшимся положением и попросила его помочь мне найти работу. Он посоветовал
мне переехать в Алма-Ату, куда уехали все сотрудники «Мосфильма». Он сам
собирался туда вскоре уехать и обещал мне прислать вызов на сценарную студию.
Пока же я нашла себе занятие,
позволившее мне немного заработать. Туся Луговская была профессиональным театральным
художником. Она подрядилась оформить спектакль в Ташкентском оперном театре.
Для этого спектакля необходимо было соорудить множество чалм. Сроки, как
всегда, поджимали, и Туся предложила мне помочь ей. Она показала мне, как
правильно накручивать чалму, как обращаться с выданным для этой цели
материалом. Так как я прошла английскую школу рукоделия, мне работа с тканью
была знакома. Дело закипело, и я даже по ходу работы усовершенствовала процесс.
Все чалмы были изготовлены к сроку, заказчики остались довольны, а мы с Тусей
даже сумели сэкономить немного материала и соорудили из него занавески на окна.
К сожалению, новой работы в театре не было и я опять стала искать себе занятие.
На выручку пришел Владимир Баталов, актер, отец Алексея Баталова.
У него были золотые руки и
отменный вкус. Под его руководством я стала изготавливать отличные абажуры. Мы
покупали в писчебумажных магазинах рулоны залежавшегося там ватмана,
промасливали его, складывали в «гармошку», протягивали для образования формы
шнуры, немного разрисовывали поверхность, и в результате получался отличный
абажур, вызывавший восхищение наших покупателей. Всем же хотелось хоть немного
скрасить свой быт. Через некоторое время запасы ватмана иссякли и мы были
вынуждены свернуть свое «производство».
Спустя какое-то время я нашла
новое применение своим силам. На сей раз без материального вознаграждения, но
доставлявшее мне большое удовлетворение. Я стала ходить в госпиталь, читала и
раздавала книги раненым, писала по их просьбе письма, иногда что-нибудь
рассказывала, даже осмеливалась по их просьбе спеть. Я приглашала знакомых
писателей выступить в госпитале, была в таких случаях кем-то вроде ведущей.
Местный Союз писателей весьма
одобрил эту работу. Налаживались отношения с местным населением. Эвакуированных
московских писателей стали приглашать к себе в гости. Принимали всегда тепло и
сердечно. За все пребывание в городе я ни разу не встречала ни одного
неприязненного взгляда, а ведь местные жители сильно себя потеснили,
предоставив жилье такой массе эвакуированных.
Однажды Борис Лавренев и Иосиф
Уткин были приглашены к одному известному узбекскому писателю отведать
настоящий узбекский плов. Я тоже была приглашена, ибо подружилась с хозяином во
время моей работы в госпитале. Мы расселись вокруг низенького столика, на
котором высилось огромное блюдо с пловом, источающим изумительный аромат.
Хозяин с приветливой улыбкой повернулся ко мне, захватил из блюда горсть плова
и поднес его к моему рту. Я успела в этой горсточке разглядеть бараний глаз! По
узбекскому обычаю глаз подносится в знак глубокого уважения. Я героически
проглотила, не моргнув глазом, это подношение под восхищенно-удивленные взгляды
моих спутников. Я же радовалась, что не оскорбила обычаи нашего любезного
хозяина.
Сытые, растроганные теплым
приемом, мы вышли на улицу. Дух захватило от прелести серебристых тополей в
лунном сиянии. От полноты чувств Лавренев и Уткин стали мурлыкать что-то себе
под нос, а затем дружно, в два голоса, тихо запели знаменитый русский романс
«Но то был только сон!» Я не удержалась и тоже присоединила свой голос. Так,
продолжая петь, мы дошли до своего двора на улице Жуковского.
На «голубятне» мне
посчастливилось познакомиться с двумя удивительными женщинами — Анной
Андреевной Ахматовой и Фаиной Георгиевной Раневской15. Обе они
приходили в гости к Елене Сергеевне, иногда вместе, иногда врозь. Я всегда к их
приходу старалась приготовить чего-нибудь вкусненькое. Обе с удовольствием пили
кофе с яблочным пирогом, который мне особенно удавался. Перед Анной Андреевной я
всегда робела. Мне она напоминала огромную нахохлившуюся птицу. Она неизменно
была в чем-то темном, скорее черном, мешковатом. Я, пожалуй, никогда не слышала
ее смеха и редко видела на ее губах улыбку. Она молчаливо сидела за столом,
внимательно слушала беседующих, но сама почти никогда не принимала участие в
этих беседах. Я помню ее немного хрипловатый низкий голос, когда она отвечала
на какой-нибудь вопрос, адресованный именно ей. Елена Сергеевна, как мне
казалось, глубоко ее уважала и всячески пыталась вывести Анну Андреевну из ее
сосредоточенности в себе.
Однажды Анну Андреевну пригласили
выступить на большом концерте, весь сбор от которого шел в поддержку фронта.
Она сокрушенно заявила Елене Сергеевне, что не сможет выступить, хотя очень бы
хотела, ибо ей нечего надеть. Единственное ее «концертное» платье уже давно
потеряло всякий вид. Мы с Еленой Сергеевной решили ее выручить. Я достала из
чемодана юбку, привезенную из Англии, и мы вдвоем отправились на Алайский рынок
в надежде выменять эту юбку на что-нибудь подходящее для Анны Андреевны. Спустя
какое-то время мы увидели наконец то, что искали: прекрасную белую вышитую
шаль. После долгой торговли мы ударили по рукам и радостно отправились домой,
упрятав драгоценную шаль в сумку. Елена Сергеевна сумела сломить сопротивление
Анны Андреевны, и она приняла наш скромный дар. Прикрыв плечи этой шалью, Анна
Андреевна еще долгое время выступала перед публикой.
С Фаиной Георгиевной все было
значительно проще. Она, наоборот, почти всегда улыбалась, иногда иронично, но
всегда была готова к шутке, всегда активно принимала участие в беседе, во время
которой нередко раздавался смех.
Мне казалось, что Анна Андреевна
оттаивала лишь при общении с Фаиной Георгиевной. Ее глаза начинали светиться, и
в них появлялся интерес к окружающим. Мне было интересно наблюдать за обеими. Я
неосознанно чувствовала их величие. Анну Андреевну я продолжала побаиваться.
Мне все время казалось, что я нарушаю ее какой-то внутренний мир.
С Фаиной Георгиевной все обстояло
иначе — она всем сердцем была открыта дружелюбному общению. Меня покорял ее
взгляд, всегда немного ироничный, главным образом к себе самой. Вскоре стало
обычаем, что я ее провожала домой от нашей «голубятни». По дороге она не
умолкая рассказывала что-то смешное и трогательное из ее жизни, и я с каждым
разом все больше привязывалась к ней. Я тогда еще не была знакома с ее
театральными работами, видела ее только в кино. Популярность ее в то время была
колоссальна, и я очень гордилась, что имею возможность запросто с ней гулять и
беседовать. Она часто говорила мне, что ей нравится моя реакция на ее рассказы,
мой смех. Еще и еще раз корю себя за то, что мне не хватало ума записывать по
горячим следам ее многочисленные рассказы, ведь со временем они выветрились из
памяти, осталось лишь впечатление чего-то крайне интересного, глубокого и
мудрого.
На нашей «голубятне» все чаще и
чаще стал появляться поэт Владимир Луговской16. Он почти всегда
пребывал в некотором подпитии, был громогласен и велеречив, неизменно обращался
к Елене Сергеевне с возгласом «Моя королева!» Я бы даже сказала, что он не
отличался большим умом. Его поэзия была наполнена пафосом революции и
социалистической стройки. Лирики его я не знала. Я всегда старалась улизнуть из
«голубятни» к его приходу.
Однажды Луговской поднялся к нам,
когда Елены Сергеевны не было дома. Он, как всегда, был несколько навеселе.
Луговской присел к столу на скамейку и начал что-то рассказывать. Я стояла
поодаль и вежливо его слушала. Вскоре Владимир Александрович велел мне сесть на
скамейку, ибо считает невежливым, что я стою. Я послушно села на
противоположный конец скамьи. Тут Владимир Александрович перешел на чтение
своих стихов и по мере чтения все ближе и ближе подвигался по скамье ко мне…
Наконец, я вскочила. Баланс скамьи нарушился, и Луговской рухнул на пол. Как
раз в этот момент, как в плохой пьесе, вошла Елена Сергеевна. Она гневно на
меня обрушилась: «Что тут происходит?!» Мы с трудом вдвоем подняли Луговского
на ноги. Елена Сергеевна не желала слушать мои оправдания и продолжала отчитывать.
Я очень обиделась. Несколько дней
Луговской не появлялся, затем его регулярные визиты возобновились.
Мои отношения с Еленой Сергеевной
оставались натянутыми. Я все упорнее искала себе какое-то занятие. На мое
счастье, уехавший в Алма-Ату Каплер сдержал свое обещание и прислал письмо с
предложением работы переводчицей на студии. В письме был также официальный
вызов в Алма-Ату, без какового тогда было невозможно куда-либо передвигаться.
Я радостно стала готовиться к
отъезду.
Елена Сергеевна была чрезвычайно
недовольна моим решением. Она винила меня, что я бросаю ее и Сережу на произвол
судьбы. Она считала, что я изменяю Жене и еду к какому-то потенциальному
любовнику. Все это была неправда — я просто не могла продолжать бездельничать в
Ташкенте, не могла далее существовать без постоянного заработка.
Ранней весной 1942 года я
отправилась в путь. Моим соседом в поезде оказался знаменитый в то время
оператор «Мосфильма» Аркадий Кальцатый. Он спешил в Алма-Ату к своим жене и
сыну, которых не видел уже несколько месяцев. Кальцатый сильно скрасил мою
поездку, подкармливал меня. Мы много беседовали, и к концу пути мне казалось,
что мы давние знакомые.
Алма-Ата сразу пленила меня своей
красотой, чистотой, ухоженностью. После ташкентских арыков и пыльных улиц все здесь
выглядело празднично. В городе было много современных зданий. Кальцатый
посоветовал мне сразу отправиться в гостиницу, где разместились все творческие
работники студии с семьями. Я так и сделала и была приятно удивлена, когда,
предъявив свой вызов, я была препровождена в крохотный номер, заказанный мне
Каплером.
На следующий же день я приступила
к своим обязанностям, каковых, должна признаться, было немного. Работа по
переводам только начиналась, и у меня оставалось много свободного времени. Меня
вскоре стали загружать так называемой общественной работой. Я была определена в
бытовую комиссию. В мои обязанности входило еженедельное сопровождение Ивана
Александровича Пырьева17, председателя этой комиссии, в какой-то
обкомовский распределитель для получения добавочного продовольственного пайка
работникам «Мосфильма». Я запасалась объемистой сумкой и бидоном, ибо основными
предметами дополнительного пайка были жареные пирожки, свиная тушенка и
разливная сладкая сгущенка. Иногда к этому ассортименту добавлялось немного
сыра или колбасы, которые Иван Александрович умел виртуозно выпрашивать в этом
распределителе. Совсем редко перепадала баночка черной икры. В таком случае
Иван Александрович с возгласом: «Как я люблю икру, ее не любит никто!» — быстро
прятал баночку к себе в сумку. Это всегда меня удивляло и смешило. Обиды
никакой не было. Ведь он ее заслуживал, как никто другой. Вернувшись после
такого похода, мне надлежало по списку раздавать полученные продукты. Во время
исполнения этой обязанности мне представилась редчайшая возможность наблюдать
за поведением и характерами кинематографической элиты. Я знала, что никто из
них не голодал, никто остро не нуждался. Все они могли себе позволить что-то
покупать на рынке. И все же, при раздаче еженедельной порции пирожков и
сгущенного молока срабатывало некое ревнивое соперничество. Все внимательно
следили за каждым моим движением, чтобы я, не дай Бог, не выдала кому-нибудь
лишний пирожок или каплю сгущенного молока. Иногда мне становилось стыдно,
будто я подглядывала в них нечто глубоко скрываемое.
Совершенно непредвиденной помехой
в моей работе стало отсутствие пишущей машинки. Естественно, никто не брал с
собой в эвакуацию пишущую машинку. Не позаботились об этом и на студии. Как же
я могла сдавать свои переводы? Через несколько дней мне удалось арендовать
машинку у местной машинистки. За довольно высокую плату. Лента на машинке была
сильно изношена, купить новую было негде. Мои переводы были еле видны на
бумаге, которую, кстати, я тоже с большим трудом добывала.
В это время по приказу свыше
Григория Александрова18 решено было направить в Баку на должность
главного режиссера Бакинской киностудии. Однажды он меня вызвал к себе и
сказал, что ему предстоит в первую очередь приступить к съемкам фильма «День
Советского Союза в тылу» для показа англичанам и американцам. Картина должна
была показать усилия тыла в помощь фронту, жизнь советских людей. Эту картину
надо переводить на английский язык сразу по ходу съемок. Григорий Васильевич
предложил мне ехать с его группой в Баку для выполнения этой работы.
Я с радостью согласилась, ибо это
сулило мне долговременную занятость.
Незадолго до этого в Алма-Ату
приехал из Владивостока, где он жил с матерью, сын Григория Васильевича Дуглас.
Он был на несколько лет моложе меня и впервые уехал надолго от матери. Так как
Григорий Васильевич и Любовь Петровна были всецело заняты подготовкой к
отъезду, Григорий Васильевич поручил Дуги, как его звали близкие, моим заботам.
Кстати, имя Дуглас Григорий Васильевич дал ему в честь американского актера
Дугласа Фербенкса, тогдашнего кинокумира, который в конце двадцатых побывал в
Москве и общался с нашими кинематографистами, а затем, в начале тридцатых,
Александров, Тиссэ и Эйзенштейн побывали у него в Голливуде. (Забегая вперед,
скажу, что во время борьбы с космополитизмом Дуглас по приказу «сверху» был
срочно переименован в Василия.) Пока же мы с Дугласом гуляли по незнакомому
городу, выполняли различные поручения Григория Васильевича и даже принимали
участие в массовках.
Вся наша группа была размещена в
гостинице на набережной. Александров тотчас приступил к съемкам. Я всюду
сопровождала съемочную группу. Я заранее обзавелась пишущей машинкой и была
готова тотчас приступить к переводу комментария для фильма. Процесс наладился,
и я стала регулярно получать странички текста.
Через пару месяцев, после
окончания фильма, новой работы Григорий Васильевич мне предложить не мог. Я
вновь оказалась не у дел.
Любовь Петровна часто выступала в
концертах в местной филармонии. Она иногда стала брать меня с собой, и я ей за
кулисами помогала подгладить концертное платье и выполняла любые ее поручения.
Иногда эти концерты были не сольными, она выступала вместе с другими артистами
эстрады, находящимися в Баку. Во время таких концертов я познакомилась с очень
знаменитой в то время балетной парой Редель и Хрусталев, с певицей Клавдией
Шульженко, с поэтами-сатириками Владимиром Дыховичным и Морисом Слободским. Они
часто выступали в госпиталях и брали меня с собой в качестве ведущей. Их
эстрадная группа должна была вскоре отбыть в Москву для пополнения репертуара и
поездок на фронт. Я загрустила, ибо успела привязаться к моим новым друзьям, да
еще поднадоела кочевая жизнь и неопределенность. Я понимала, что работа у
Григория Васильевича мне больше не светит.
И тут я получаю письмо от Жени.
Елена Сергеевна написала ему о моем «бегстве» из Ташкента, будто бросив ее и
Сережу на произвол судьбы. А ему я якобы изменяю. Женечка даже не счел нужным
объясниться со мной. Он чересчур был уверен в справедливости своей матери. Он потребовал
развода. Я послала ему свое согласие. Так, по-детски: «Я с тобой больше не
вожусь» — закончился наш недолгий брак.
(С Еленой Сергеевной мы случайно
встретились в Москве года через два. Обнялись, расцеловались. Она сообщила, что
переехала на меньшую квартиру у Никитских ворот. Звала в гости. Сообщила, что
Женечка женился и живет в Ленинграде.
Прошло еще какое-то время, и мы
случайно встретились вновь. Она мне показалась несколько растерянной и
грустной. Сказала, что «Мастера» всё не печатают. У нее появились финансовые
затруднения, и она для заработка занялась переводом с французского. Я опять
была звана в гости.
В середине 1950-х совсем молодым
от неизлечимой болезни скончался Женечка. Мы стояли рядом с Еленой Сергеевной у
его гроба. Провожать Женечку пришли все наши общие друзья.
Последний раз я общалась с Еленой
Сергеевной у нее дома. Мы встретились неподалеку, и она повела меня к себе. Мы
сидели на кухне и пили чай. Вдруг она схватила табуретку, вскочила на нее и
потянулась к полке за фотографией, которую захотела мне показать. Такой молодой
и красивой я и видела ее в последний раз. А ведь ей уже было за семьдесят…)
А тогда мне было обидно и больно.
Тем более я захотела поскорее вернуться в Москву.
Дыховичный и Слободской
официально включили меня в свою группу и через какое-то время мы успешно отбыли
из Баку в Ташкент, где находился штаб фронтовых групп и театров, к которому
была приписана и их группа.
В Ташкенте я поселилась с группой
в гостинице. Я не хотела идти к Елене Сергеевне, незаслуженно меня обидевшей. Я
не хотела ни в чем оправдываться.
Но меня поджидал еще один удар
судьбы: в ташкентском штабе фронтовых театров вскоре выяснилось, что я у них
никак не оформлена, не имею к ним никакого официального отношения. Несмотря на
все старания Дыховичного и Слободского, они не могли позволить себе включить
меня в группу, т.к. я латышка и «дочь врага народа». Положение мое становилось
тупиковым. Морис и Володя, Аня Редель и Миша Хрусталев очень за меня
переживали, но ничем помочь не могли. Близился день их отъезда, а я должна была
оставаться в Ташкенте без крыши над головой, без средств к существованию.
И тут случилось чудо.
Зайдя вечером к Анне и Михаилу, я
застала у них очень известного генерала. За ужином мои друзья поведали ему мою
печальную историю. Генерал внимательно глянул на меня и вдруг произнес: «А вы
можете быть готовой завтра к десяти утра?» Я обалдело уставилась на него:
«Конечно, могу!» «Так вот, слушайте. Я могу вас взять в свой самолет и высадить
в Москве, с одним условием: вы никогда не станете упоминать об этом, никогда не
станете упоминать моего имени, а также обстоятельств вашего возвращения в
Москву». Я растерянно посмотрела на моих друзей, те дружно закивали мне — мол,
не раздумывая, соглашайся.
На следующее утро с небольшим
чемоданом в руках, в котором поместилось все мое имущество, я подошла к
условленному месту.
Через пару минут подъехал
генерал. Мы быстро докатили до летного поля, где стоял наготове небольшой
самолет, погрузились и полетели. В пути генерал дремал на своем сиденье и почти
со мной не разговаривал. Я с нескрываемым любопытством смотрела по сторонам —
ведь мне никогда прежде не приходилось летать, да еще на персональном самолете!
После долгих часов полета мы благополучно приземлились в Москве на Центральном
аэродроме. У трапа самолета уже стояла машина. Генерал велел мне лечь на заднее
сиденье, прикрыл меня каким-то одеяльцем, и мы спокойно проехали мимо
бдительных часовых. Довезя меня до ближайшего метро, генерал попрощался и
высадил меня. Я сдержала слово и никогда никому об этом не рассказывала, тем
более не упоминала имени генерала.
ПРИМЕЧАНИЯ
1 Эдуард Яковлевич Кадик
(1889–1939), родился в Лиепая, в крестьянской семье. В 1908 г. оказался на Урале, в г. Лысьва. Там он познакомился с моей будущей матерью Ольгой Михайловной
Озол, тоже латышкой (1892–1987).
2 Теодор Иванович Нетте
(1896–1926) — советский дипкурьер, погиб при исполнении служебных обязанностей.
Был прославлен стихотворением Вл.Маяковского «Товарищу Нетте, пароходу и
человеку».
3 Максим Максимович Литвинов
(настоящие имя и фамилия Меер-Генох Мовшеевич Валлах; 1876–1951) — старый
большевик, с 1923 г. — зам. наркома иностранных дел СССР, в 1930–1939 гг. —
нарком, в 1941–1946 гг. — зам. наркома (министра) иностранных дел.
4 Поль Робсон (1898–1976) —
американский певец, негр. Был популярен в Советском Союзе в 1930–1950-е годы.
5 Евгений Александрович Шиловский
(1889–1952) — генерал-лейтенант, доктор военных наук, начальник кафедры Военной
академии Генерального штаба.
6 Ольга Сергеевна Бокшанская
(1891–1948) — секретарь дирекции МХТ и личный секретарь
В.И.Немировича-Данченко. Некоторыми ее чертами М.А.Булгаков наградил в
«Театральном романе» Поликсену Торопецкую.
7 Елена Сергеевна Булгакова
(1893–1970) — последняя жена М.А.Булгакова (с 1932 г.). Начиная с 1955 г. ей удалось очень много сделать для возвращения из забвения творческого
наследия Михаила Афанасьевича Булгакова.
8 Самуил Яковлевич Маршак
(1887–1964) — поэт, драматург, переводчик. В 1930-е гг. был очень известен как
автор стихов для детей.
9 Николай Робертович Эрдман
(1902–1970) — знаменитый в 1920-х гг. драматург. В 1933–1936 гг. отправлен в
ссылку в Красноярский край. По возвращении анонимно участвовал в написании
сценария фильма «Волга-Волга» (реж. Гр.Александров). Борис Робертович Эрдман —
его старший брат, театральный художник.
10 Александр Александрович Фадеев
(1901–1956) — известный писатель и партийный функционер. С 1939 г. член ЦК ВКП(б) и секретарь правления Союза советских писателей, в 1946–1954 гг. — генеральный
секретарь СП СССР. Покончил с собой.
11 Алексей Яковлевич Каплер
(1904–1979) — автор сценариев кинодилогии о Ленине (1937–1939), фильмов
«Котовский», «Она защищает Родину» (1943). После сближения с дочерью Сталина
Светланой был в 1943 г. объявлен английским шпионом, приговорен к 5 годам заключения,
затем осужден еще на 5 лет.
12 Сергей Михайлович Эйзенштейн
(1898–1948) — великий кинорежиссер. Мировую славу получил после фильма
«Броненосец “Потемкин”» (1925). Перед войной прогремел его «Александр Невский»
(1938). Во время Великой Отечественной войны снимал фильм «Иван Грозный».
13 Иосиф Павлович Уткин
(1903–1944) — популярный в 1930-е гг. поэт. Погиб во время войны в авиационной
катастрофе.
14 Николай Евгеньевич Вирта
(Карельский; 1906–1976) — драматург пропагандистского, схематичного репертуара,
чьи пьесы в 1930–1940-е гг. ставились и в МХАТе.
15 Фаина Григорьевна (Георгиевна)
Раневская (Фельдман; 1896–1984) — выдающаяся русская драматическая актриса.
16 Владимир Александрович
Луговской (1901–1957) — поэт революционной героики. В 1937 г. отдельные его стихи были осуждены как политически вредные. Страдал от тяжелых депрессий.
Очень плодотворно работал в последние годы жизни.
17 Иван Александрович Пырьев
(1901–1968) — кинорежиссер, перед войной стал известен кинокомедией
«Трактористы» (1939). В дальнейшем снял очень популярные музыкальные фильмы
«Свинарка и пастух», «В шесть часов вечера после войны», «Сказание о земле
Сибирской», «Кубанские казаки» с Мариной Ладыниной в главных ролях.
18 Григорий Васильевич
Александров (Мормоненко; 1903–1983) — кинорежиссер-комедиограф, был
сорежиссером С.М.Эйзенштейна при съемках фильма «Броненосец “Потемкин”». В 1934 г. снял кинокомедию «Веселые ребята» с Любовью Орловой, затем с нею же «Цирк» (1936),
«Волга-Волга» (1938), «Светлый путь» (1940), «Весна» (1946), шедшие с огромным
успехом.