Б.А.Васильчиков
Об охоте и не только о ней…
Автор этих воспоминаний князь Борис Александрович
Васильчиков родился в 1860 г. в родовом имении Выбити Новгородской губернии и
скончался в 1931 г. в Русском Доме под Парижем. Он был единственным сыном
известного либерального деятеля 1860-х гг. князя Александра Илларионовича
Васильчикова1 от его брака с Евгенией Ивановной Сенявиной
(1829—1862). Осиротев еще юношей в 1881 г. и унаследовав крупное состояние, он
начал так быстро его растрачивать, что мой дед князь Сергей Илларионович,
будучи главой семьи, подал ходатайство императору Александру III, чтобы ему был назначен опекун, который, состоя под
личным надзором государя, предоставив ему все же подобающую сумму на текущие
расходы, оставил бы капитал нетронутым. Опекуном был назначен сам дед. Что не
помешало Борису Александровичу иметь с ним, да и со всеми нами, прекрасные
отношения и чем объясняется тот факт, что издать его воспоминания довелось
именно мне.
В 1942 г. я после долгих перипетий вернулся в занятый
немцами Париж. Там мне княжна Марина Мещерская вручила толстый, завернутый в
коричневую бумагу пакет, который, как она сказала, тетя Соня, вдова моего дяди
князя Бориса Александровича Васильчикова, оставила ей — своей внучатой
племяннице — с тем, чтобы он был передан «первому из Васильчиковых, который
вернется в Париж». Им оказался я.
Открыв пакет, я нашел несколько сотен листов,
написанных ровным и, к счастью, почти всегда разборчивым почерком (как писали
люди того поколения), которые оказались мемуарами покойного дяди Бори. Я стал
их читать и немедленно понял, что мне достался в наследство интереснейший
исторический документ. Наняв русскую пишущую машинку, я в свое свободное время
его перепечатал, и когда кончилась война и моя связь с проживающими в Германии
родителями восстановилась, переслал копию отцу, который был прямо поражен и
лишь вписал те немногие слова, которые остались для меня неразборчивыми.
По окончании в 1881 г. петербургского Императорского
училища правоведения, Борис Васильчиков был причислен к Министерству юстиции.
Много лет он прослужил в местных земских учреждениях, затем был псковским
губернатором и впоследствии всегда вспоминал об этих годах, как о самых
успешных и счастливых в его жизни.
Во время русско-японской войны 1904—1905 гг. дядя Боря
развил кипучую деятельность (он руководил всеми учреждениями Красного Креста на
дальневосточном театре военных действий), и здесь полностью выявились его
административный опыт, знание людей и самостоятельность взглядов. Успехи в
налаживании помощи больным и раненым в труднейших условиях начавшейся первой
революции и развала тыла заслужили ему всеобщее уважение и обратили на него
внимание самого Столыпина и несомненно повлияли на решение премьер-министра
назначить дядю своим первым министром земледелия, ответственным за проведение
его столь нашумевшей земельной реформы. Однако министром земледелия (или как
называлась сперва эта должность — «главноуправляющим Земледелием и
Землеустройством) дядя Боря стал нехотя, из чувства патриотического долга, так
как, хотя он и являлся прогрессивным консерватором, уважал Столыпина и
сочувствовал его стремлению упразднить горячо отстаиваемую его же собственным
отцом, А.И.Васильчиковым, крестьянскую общину и заменить ее единоличными
хозяйствами, он считал, что эта реформа идет слишком далеко и что Россия еще не
дозрела до капитализма по западному образцу. На этом министерском посту он
оставался сравнительно недолго, до мая 1908 г., будучи, по его собственным
словам, не в силах выдержать постоянные вызывающие нападки на Правительство со
стороны оппозиционно настроенной Государственной Думы. Будучи министром, он
активно проводил Столыпинскую аграрную реформу, содействовал широкому
применению многополья и оказывал действенную поддержку хуторским хозяйствам.
При нем началось закрепление за переселенцами из центральных губерний
Европейской России свободных земель в Сибири. Он также уделял большое внимание
развитию кустарных промыслов. На протяжении десяти лет (с 1906 г. по январь
1917 г.) он был членом Государственного Совета. Как государственный деятель
Б.А. отличался, по словам объективных современников, известной широтой взглядов
и принадлежал к числу передовых людей своей эпохи.
Любопытный, но пристрастный отзыв о нем мы находим в
воспоминаниях известного деятеля того времени В.И.Гурко: «Кн. Б.А.Васильчиков —
тип просвещенного барина, русского европейца, был убежденный конституционист.
Высоко во всех отношениях порядочный и неглупый человек, он не был, однако…
истинно государственным человеком. Это был министр типа времен Николая
Павловича — прямой, честный, не склонный ради благ земных угодничать, имевший
свой franc parler и
перед восседающими на престоле, но при этом ни с каким делом в его подробностях
не знакомый — и в полном смысле слова дилетант, а потому руководствующийся
здравым смыслом < ср. с самокритичной “автооценкой как деятеля” дяди Бори:
“я был в свое время очень хорошим предводителем, хорошим губернатором, никуда
не годным министром и абсолютно бесполезным членом Государственного Совета”. — Г.В.>… На посту своем он оставался
недолго… и был заменен Кривошеиным… Огромные средства и принадлежащее ему по
рождению высокое общественное положение — все это давало ему независимость,
которая позволяла ему не идти ни на какие компромиссы и “истину царям” даже без
улыбки “говорить”»2.
Это же качество — смелость говорить истину царям — было свойственно и его супруге. Во время
Первой мировой войны она в составе комиссии была послана с инспекцией в лагеря
военнопленных и под впечатлением поездки написала резкое письмо императрице
Александре Федоровне, в котором говорилось также и о необходимости удаления
Г.Распутина. Позднее она вспоминала: «Я села и написала письмо, — никому не
сказав ни слова, ни даже мужу. Я знала, что он не станет меня отговаривать, но
он захочет все смягчить, а мне казалось, что я должна сказать со всей
резкостью, накопившейся во мне. Я так и написала. <…> Я написала про
Распутина и про то, что она не должна вмешиваться в государственные дела, так
как причиняет вред России»3. Последовало высочайшее повеление о
высылке тети Сони из Петрограда. В декабре 1916 г. дядя Боря выехал вместе с
ней в свое имение Выбити4.
Б.А.Васильчиков был крупным землевладельцем: помимо
Выбити, у него были имения в Тамбовской и Воронежской губерниях и майорат
Тауроген в Ковенской губернии (всего свыше 31 тыс. десятин). Ему принадлежали
также несколько винокуренных и сахарных заводов в этих губерниях.
С приходом к власти большевиков он в 1918 г. был
арестован и долгое время содержался в тюрьме. Сидя в тюрьме, дядя Боря делал
попытки освободиться, обращаясь к некоторым первым лицам нового режима, которых
он когда-то выручал из «политических неприятностей» Одним из них была
Е.Д.Стасова. Что из этого вышло, Борис Александрович описал в главе «Земство»
своих воспоминаний: «Когда я был в тюрьме, то одно лицо, близкое к семье
Стасовых, обратилось к ней с просьбой содействовать облегчению моей участи. По
этому поводу последовал следующий разговор: “При старом режиме люди, совершенно
не сочувствующие вашим политическим взглядам, не раз заступничеством
содействовали облегчению вашей участи; вспомните это и помогите освободить
Васильчикова”. На что последовал ответ: “Мы, революционеры, на собственном
опыте поняли, что с политическими противниками надо обращаться суровее, нежели
с нами обращалось царское правительство. Я ничего не сделаю для Васильчикова”».
По рассказам дяди Бори, следующей его попыткой было письмо к Ленину, в котором
дядя напоминал адресату, как, будучи еще псковским губернатором, он дал
незнакомому ему лично молодому юристу левых взглядов Владимиру Ульянову,
которого теснила полиция, разрешение на его первый выезд за границу. Ответа не
было, но в конце концов Б.А. с женой разрешено было эмигрировать. Они уехали
сначала в Англию, а затем во Францию, где я в 1931 г. с ним и познакомился.
Когда я с матерью навестил его в Русском Доме под
Парижем, он был уже тяжело болен туберкулезом, и, хотя он показался мне
очаровательным собеседником, он о своих мемуарах, которые или уже закончил
писать, или дописывал, ни словом не обмолвился. Да его, хотя и любили и уважали
— как человека и как государственного деятеля, но «литератором» в семье никогда
не считали.
Воспоминания Б.А.Васильчикова я долгие годы пытался
издать за рубежом. Нашим парижским издателям они показались недостаточно
актуальными, а в США знаменитый Гуверский институт в Станфорде, который много
печатает рукописей по современной русской истории, счел их очень значительными,
они с удовольствием издали бы текст на английском языке, но, увы, на перевод у
них средств нет. И потому, не мог бы я или сам перевести русский оригинал, или
дать это сделать постороннему переводчику. Я тогда служил в ООН и свободного
времени не имел, а для оплаты переводчика у меня тоже средств не было. Поэтому
воспоминания дяди Бори долгие годы лежали нетронутыми, и лишь теперь, с
возникновением возможности их напечатать в России, они найдут достойного
читателя.
Для публикации в журнале отобраны фрагменты из трех
глав книги Воспоминаний Б.А.Васильчикова. Примечания, отмеченные в тексте,
знаком (*), сделаны Г.И.Васильчиковым. Географические названия, встречающиеся в
тексте, приведены в соответствие с современным написанием.
1 Александр
Илларионович Васильчиков (князь;
1818—1881) был одним из виднейших либеральных общественных деятелей, мыслителей
и писателей так называемой «Эпохи великих форм». В молодости, состоя членом
миссии барона Гана по установлению на Кавказе административного (вместо
военного) управления, он там близко подружился с М.Ю.Лермонтовым и был его
секундантом на роковом поединке с Мартыновым. Но подробности дуэли долго всеми
участниками умалчивались, хотя все они были наказаны разжалованием в солдаты,
лишь прадед отделался тюремным заключением — из уважения к его отцу. А ведь
раскрытие подробностей облегчило бы их судьбу. Лишь много лет спустя прадед
решил все же огласить правду.
Из записанного им рассказа, по словам отца, можно
понять, что «эта роковая дуэль была Лермонтовым Мартынову почти навязана.
Несмотря на все усилия друзей, расстроить ее не удалось, и когда на лесной
лужайке, вблизи Пятигорска, противники были разведены по своим местам, то
Лермонтов, подняв дуло пистолета вверх, обращаясь к своему секунданту, сказал
громко так, что Мартынов не мог не слышать: «Я в этого дурака стрелять не
буду!» Это, думал князь А.И.Васильчиков, переполнило чашу терпения противника…
Он прицелился, Лермонтов упал ранненый под самое сердце и, вздохнув два раза,
тут же на месте скончался».
В должности, почти наследственной в нашей семье,
предводителя дворянства Новгородской губернии, прадед приобрел «на верхах» репутацию
чуть ли не фрондера своим безжалостным разоблачением распутных и жестоких
помещиков, раскрывая тем самым безобразия крепостного права.
Одновременно он был убежденным сторонником общины,
видя в ней исконно русскую традицию землевладения, то есть именно той системы,
которую 50 лет спустя Столыпин, с помощью его собственного сына Бориса,
попытается упразднить. Прадеду страна была обязана созданием первых сельских
ссудосберегательных и промышленных товариществ, ставших первыми российскими
кооперативами. За что Ленин и большевистские историки его нещадно критиковали,
правильно усматривая в этих реформах попытку «усыпить народ» и помешать
проникновению в деревню революционных настроений.
Но помимо общественной деятельности у себя на родине,
прадед был и убежденным славянофилом, помогая материально в 1870-е гг.
Сербскому освободительному движению и, когда разразилась война с Турцией в
1877—1878 гг., снаряжая отряды добровольцев на театр военных действий.
2 Гурко В.И. Черты и силуэты прошлого. М.,
2000. С.589.
Franc parler — обычай говорить откровенно (фр.).
Б.А.Васильчиков работал в должности министра год и
десять с половиной месяцев.
3 Из бумаг
А.В.Тырковой-Вильямс. I.
Запись рассказа кн. С.Васильчиковой (23 марта 1930 г., Биот) // Возрождение.
Париж, 1964. № 156. С.96.
4
В.Н.Воейков вспоминал: «Императрица получила от княгини Васильчиковой письмо с
указанием, как ей себя держать и что делать. Поддавшись неприятному впечатлению
от этого письма, ее величество, вместо того чтобы оставить его без ответа, как
советовал граф Фредерикс, настояла на высылке княгини из Петрограда, что
создало последней ореол пострадавшей за правду» (Воейков В.Н. С царем и без царя. Воспоминания последнего дворцового
коменданта государя императора Николая II. М., 1994. С.152). Высочайшее повеление о высылке
княгини Софьи Николаевны Васильчиковой
(урожд. кжн. Мещерская; 1867—1942) из Петрограда министр императорского двора
граф В.Б.Фредерикс объявил Б.А.Васильчикову. Б.А.Васильчиков подал в отставку
из числа членов Государственного Совета; уволен 10 февраля 1917 г.
Князь
Г.И.Васильчиков
Воспоминания князя Бориса Александровича Васильчикова,
публикуемые в этом номере, входят в целую серию мемуаров, которые можно назвать
«Из архива семьи Васильчиковых». В нашем журнале на протяжении ряда лет
публиковались: отрывки знаменитого «Берлинского дневника» Марии Васильчиковой,
позднее изданные «Нашим наследием» отдельной книгой; воспоминания князя
И.С.Васильчикова о Поместном Соборе 1917—1918 гг., на котором был избран
Святейший Патриарх Тихон. Только что в издательстве Олма-Пресс вышел полный
текст этих воспоминаний. В журнале также печатались мемуары Л.Л.Васильчиковой и
дневник ее брата Б.Л.Вяземского (трагическая «Книга Судеб» о разгроме имения
Васильчиковых-Вяземских Лотарево и гибели его обитателей). Все эти публикации
подготовил живущий ныне в Швейцарии князь Г.И.Васильчиков, историк, литератор,
общественный деятель, человек исключительного таланта, работоспособности и
целеустремленности, истинный патриот России, достойный продолжатель древнего
рода, так много сделавшего для Отечества. Ныне Георгий Илларионович готовит к
изданию полный текст воспоминаний своего дяди — известного общественного и
государственного деятеля последних лет императорской России — Б.А.Васильчикова;
работает над комментариями к двухтомному изданию мемуаров своей матери
Л.Л.Васильчиковой; пишет свои воспоминания, охватывающие период с 1920-х годов
по наши дни.
Выбити
Два
чувства дивно близки нам —
В них обретает сердце пищу —
Любовь к родному пепелищу,
Любовь к отеческим гробам…
Пушкин
Мне представляется естественным главу, в которой я
намерен описать кое-что из нашего семейного прошлого, озаглавить именем нашего
родового имения в Старорусском уезде Новгородской губернии. Для четырех
поколений нашего рода, о бытии коих до меня дошли записи и предания1,
Выбити2 было единственным местом на земном шаре, где они чувствовали
себя «дома». Люди служили, воевали, ездили за границу, проживали в столице,
посещали другие свои имения, но всегда стремились «домой», в Выбити. Четыре
поколения владельцев Выбити созидали, улучшали и любовно украшали свое пепелище
и при этом сознавали, что ВЛАДЕНИЕ является не только правом, но и создает
целый ряд обязанностей, вытекающих из этого права; это сознание своих
обязанностей по отношению к имению, своим служащим и окрестному населению было
одною из наших семейных традиций, и весь процесс владения для нас заключался в
том, чтобы поддерживать то, что было сделано предшественниками, и созидать для
преемников; преобладало чувство, что каждый является только временным
распорядителем судьбами имения, ответственным за свои действия и перед памятью
предков и перед потомством, и предположение, что связь нашей семьи с Выбити
может когда-либо прерваться, никогда не приходило нам в голову...
В той среде, к которой я принадлежу, в которой я более
всего вращался в силу родственных и дружеских связей, такие отношения к своим
землевладельческим правам и обязанностям были преобладающими; вот почему то,
что революция у нас отняла наши Выбити, Диканьки, Дугино, Лотарево, Трубетчина
и пр., нами воспринимается как всенародный грабеж священных для нас ценностей и
ощущается гораздо больше не как явление аграрное или экономическое, а как нечто
несравненно более глубоко трагическое и непоправимое. Вся ценность и весь смысл
нашего владения заключались в его преемственности, в органической связи
мероприятий по совершенствованию имений и хозяйства; раз эта преемственность
нарушена, связь порвана — никакая «реставрация» этой ценности нам восстановить
не может.
Вся русская сельскохозяйственная культура в ее
интенсивных проявлениях была создана, конечно, при содействии науки, нашими
помещиками, и из своих беженских скитаний я вынес определенное впечатление, что
уровень агрономии в капиталистических русских хозяйствах был не ниже, а выше
среднего его уровня в типичных хозяйствах Запада. Естественная консервативность
классов, соприкасающихся с землею, порождая косность, породила на Западе и
заметную отсталость сельскохозяйственных приемов у таких хозяев, как
французский крестьянин или даже английский фермер. Напротив того, русский
сельский хозяин был в высокой степени прогрессивен. Его скорее можно было
упрекнуть в некотором легкомыслии в применении новшеств и недостаточном
согласовании их рентабельности с ресурсами данного хозяйства, нежели в
консервативной косности. Огромные области нашей обрабатывающей промышленности в
сельскохозяйственных разветвлениях были созданы трудами, знаниями и на средства
помещиков.
Все винокуренное и свекло-сахарное производство в
России было основано и долгие годы развивалось исключительно на капиталы
землевладельцев, и приток в эти отрасли промышленности посторонних капиталов
начался сравнительно недавно, когда предприятия уже настолько окрепли и самая
промышленность представлялась настолько выгодной, что оправдывалась затрата на
них промышленных капиталов.
Все наше племенное скотоводство, богатейшее
коневодство, тонкорунное овцеводство — все это достижения нашего частного
землевладения при сравнительно ничтожном содействии казны. Площадь искуственных
лесных насаждений на частных землях была в России больше, нежели на землях
казенных; между тем эта отрасль хозяйства возможна только при условии сознания
той ПРЕЕМСТВЕННОСТИ владения, о которой я упоминал выше, т.к. насадитель леса
никогда не может рассчитывать воспользоваться плодами своих трудов и затрат.
Только лицу, посвященному в условия русского сельского хозяйства, может быть
ясно, сколько нужно, помимо денег, затрат времени, труда, забот, знаний и любви
к делу, чтобы создать племенное стадо, конный завод и вообще благоустроенное и
доходное хозяйство; это совсем не то что строить фабрику или пустить в ход
торговое предприятие. В большинстве случаев такое создание не доступно одному
поколению и является результатом деятельности нескольких. И у нас была порода
людей, которая этим занималась из поколения в поколение, и эта порода
называлась помещиками. <…>
* * *
После освобождения крестьяне, получив надел в 5
½ десятин на душу, находили полное применение своего труда на своих
землях и совершенно не нуждались в заработке на стороне, и это явление, будучи
общим в нашей местности, имело последствием то, что все почти без исключений
соседние с Выбити помещики были вынуждены прекратить свои хозяйства и
распродать свои земли, причем монопольными покупателями явились два брата
купца, ведшие крупную льняную торговлю в соседнем с Выбити посаде Сольцы
Псковской губ. Эти два купца скупили в нашей местности много тысяч десятин
земли, бывших помещичьих, и пользовались этими землями и усадьбами для
расширения своих коммерческих дел: везде завелись лавочки, из которых в течение
года отпускались крестьянам в кредит товары с тем, чтобы осенью всякими
правдами и неправдами вымогать от своих должников расплату овсом или льном,
разумеется, с начислением «за обождание» соответствующего «процента». Так,
прежняя зависимость от помещиков после освобождения сменилась для крестьян
зависимостью от Разуваевых и Колупаевых3.
При таких обстоятельствах отец был вынужден пойти на
героическую меру, которую мог осуществить только потому, что в отличие от
других местных помещиков, он, помимо Выбити, имел и другие средства: он
переселил в Выбити из Восточной Пруссии, местности, прилегавшей к его майорату
Тауроген Ковенской губ., около тридцати семей батраков. За батраками
последовало и начальство в лице администрации, и Выбити обратилось в небольшую
немецкую колонию с немецкою речью, немецкою, наравне с русскою, школою, с
пастором, несколько раз в год приезжающим из Новгорода для богослужений,
немецким кладбищем и проч.
Местное население, не видя в них конкурентов, приняло
этих чужеземцев без всякой предвзятости и, обозвав их общим именем «пруссаков»,
только удивлялось тому, что они, во-первых, не знали, кроме воскресных дней и
двух дней на Рождество и Пасху, никаких праздников, и во-вторых, что они, в
силу своей трезвости и бережливости, умудрялись при грошовом жалованье через
10-20 лет пребывания в Выбити возвращаться «nach Vaterland» со
сбережениями. Но далеко не все эти семьи возвратились на родину, многие
окончательно обосновались в Выбити и до самого конца среди выбитских жителей
встречались разные Леопольды, Фрицы и Готлибы в значительной мере, но далеко не
совсем, обрусевшие. Должен сказать, что обрусение выражалось главным образом в
утрате немецких свойств: прилежности к труду и сравнительной трезвости.
Немецкое влияние сильно отразилось на постановке всего
выбитского хозяйства, которое при содействии главным образом бывшего много лет
управляющим Гельцермана, было заведено на немецкий лад. Гельцерман, типичный
пруссак, был строг как к самому себе, так и к своим подчиненным, и вводил
немецкие порядки с несокрушимою методичностью и последовательностью. Между
прочим им была введена так называемая «фигурная пахота», придававшая площади
поля волнообразный профиль, способствовавший стоку излишних вод, и совершенно
необычная в северных местностях России работа на волах, впрягаемых притом не
под ярмо, а с любою тягою, что устраняло неудобства, проистекающие от ярма,
которое, натирая холки животных, делает невозможною работу в мокрую погоду:
обстоятельство, с которым приходилось считаться в нашем климате.
За тридцать шесть лет моего хозяйничания в Выбити, мне
пришлось, конечно, многое изменить из числа приемов моего отца и заведенных им
порядков, которых однако, считаясь с традициями, я всегда старался, елико
возможно, придерживаться. Из моих достижений я с наибольшим удовлетворением
могу вспоминать образование выбитского племенного молочного стада. В 1887 г.
обнаружилось, что весь скот в Выбити, тщательно выращенный моим отцом, был
заражен туберкулезом, и мне пришлось уничтожить около полутораста голов
молочного скота, рабочих волов, телят и свиней. Для возобновления стада я
остановился на следующем плане: я в два года купил около 100 дойных коров в
Ярославской губернии и начал метизацию этого скота с кровными, выписанными из
Англии, быками Айрешайрской породы4, пригодность которой для этой
цели была доказана широкою поставкою такого опыта в Швеции и Финляндии. После
двадцати пяти лет внимательного проведения этого плана я достиг того, что
выбитский скот начал завоевывать себе значение породы, и я имел удовлетворение констатировать, что мой молодняк
стал охотно раскупаться, по преимуществу земскими агрономическими организациями
соседних губерний, для улучшения крестьянского скота.
Другое мое хозяйственное достижение было в области
лесного хозяйства, которое велось по научно выработанным специальным планам.
Мои леса служили почти единственным источником удовлетворения местного спроса
на топливо и строительный материал, и опыт показал, что удовлетворение этого
спроса служит единственным действительным способом борьбы с самовольными
порубками, которых в выбитских лесах фактически не было как сколько-нибудь
распространенного явления, но для того, чтобы этот спрос удовлетворять при
возрастающем населении, не истощая лесов, приходилось вести интенсивное
хозяйство, всячески содействуя лесовозобновлению путем культурных предприятий
(осушка, прореживание, проходные рубки, посевы и посадки). В этой области мне
пришлось вести упорную борьбу с величайшим злом правильного лесного хозяйства —
с лесною пастьбою скота. В нашей местности от времени крепостного права
сохранился обычай, который крестьяне были склонны считать за свое право, пасти
скот в господских лесах и за это расплачиваться отработкою на экономических
полях при вывозке удобрения на пары и жнивье. О вреде этой пастьбы, особенно
явственной в нашей северной местности, где лес произрастает преимущественно по
сырому грунту, можно было убедиться по тому состоянию, в которое в крестьянских
руках пришли отведенные им в наделы лесные участки: они были тотчас же
вырублены и затем превратились в бесплодные кочковатые болота, с редким
кустарником, по которым уныло расхаживали, меся под своими ногами полужидкую
почву, крестьянские стада. Я в свое время употребил немало стараний к тому,
чтобы убедить крестьян, что ощущаемый ими недостаток в пастбищах и кормах для
скота они могли бы устранить, отступив от вековечного трехполья и вводя на
своих надельных землях травосеяние, но в этой области всякие успехи пропаганды
рациональных хозяйственных приемов наталкивались всегда на органические
препятствия, вытекавшие из общинного начала.<…>
На почве необходимости постепенно сокращать
крестьянскую пастьбу скота в своих лесах мои отношения с местным крестьянством
если не обострились, то до некоторой степени осложнились, и хотя революционные
периоды прошли для Выбити безо всяких так называемых эксцессов, я все же думаю,
что когда весною 1917 г. крестьяне по призыву Временного правительства, через
посредство учрежденных министром земледелия Шингаревым5 волостных
земельных комиссий, приступили к разрешению на местах аграрного вопроса, то они
поделили мои земли с удовлетворенным сознанием, что наступил наконец давно
желанный момент. Припоминаю, что в это время приехал ко мне в Петроград знакомый
мне старик из одной соседней с Выбити деревни и привез мне целый мешок
всевозможных весьма ценных в то голодное время деревенских съестных припасов.
После долгого разговора, в котором мой собеседник сокрушался обо всем
произошедшем, он наконец подошел и к самому существу того, что побудило его ко
мне приехать:
— А я к тебе с жалобой…
— В чем дело, Петр Игнатьевич?
— Да вот, наша деревня делила землю, что нам нарезана
от волости из твоих полей, около леса; делили, делили, а мне ничего не
досталось. Ты, говорят, всю жисть руку князя держал, так на ж тебе — ничего и
не будет! Сделай милость, дай записочку, чтобы как людям, так и мне, наделили
твоей землицы, а то уж больно обидно, двадцать лет тебе верою и правдою в
лесниках служил, ничем от тебя не наживился, а вот теперь и землею обделили…
Сколько я не увещивал П.И. что этою просьбою он сам
присоединяется, посягая на мое добро, ко всему тому, о чем он так сокрушался в
первой части нашей беседы, он продолжал настаивать: «Не я зачинал этого дела, я
только за людьми шел; тебе стоит только слово сказать, они тебя послухаются…» И
уехал он от меня, оставшись в уверенности, что стоило мне только дать ему
«записочку» и его просьба была бы удовлетворена и он стал бы равноправным с
прочими участниками дележа.
Как это ни странно, но на почве моих отношений с
крестьянами у меня произошло нечто вроде столкновения с графом Львом
Николаевичем Толстым.
Как то раз, объезжая свои владения, я выехал на опушку
леса в том месте, где мои поля соприкасались с полями деревни Берешки и застал
такую картину: в нескольких саженях от границы крестьяне мирно пахали свой пар,
а по ту сторону границы, за разрушенным местами забором, на моем клевере и на
лесных посадках столь же мирно паслось все их стадо. При виде меня началась
обычная в подобных случаях картина: крестьяне бросились выгонять скот, друг
друга обвиняя и ругая отсутствующего пастуха, которому они «платят 50 рублей в
лето, а вот что он с ними делает», уверяя меня, что это произошло без всякого с
их стороны умысла, что они так были заняты пахотою, что не могли следить за
скотом, что это было им «ни к чему»6 и т.п. Когда скот был выгнан в
моем присутствии и с моей помощью, то я объявил крестьянам, что если они не
восстановят забора, всегда на этом месте существовавшего и ими же самими
растасканного на топливо, то я лишу <их> возможности пасти свой скот в
моем лесу. Через несколько дней забор был восстановлен, и никто об этом случае
более не вспоминал. Но в местности жил некий исключенный из университета за
политическую неблагонадежность студент, сын одного богатого местного
крестьянина землевладельца. У этого господина был корреспондент в Новгороде,
некий К., который, как я потом узнал, был когда-то членом местного общества
ревнителей благолепия и хоругвеносцев, потом был в 1905 г. революционером и
участником политических выступлений, а в данное время был владельцем лучшей в
Новгороде слесарной мастерской и толстовцем, находившимся в личной переписке с
Львом Николаевичем.
Со слов своего корреспондента, К. написал об этом
«выдающемся случае насилия помещика над крестьянами» Льву Николаевичу, конечно,
осветив его в совершенно ложном свете и обвинив меня в том, что я собрал с
крестьян огромный штраф за потраву, потребовал от них постановки забора чуть ли
не на протяжении нескольких верст и тому подобной чепухи, которой, однако, Л.Н.
поверил и в ответном письме к К. очень резко обо мне отозвался, говоря о том,
какой вред человечеству и насаждению мира и любви среди него приносят «такие
Васильчиковы».
Копию этого письма г. К. имел любезность мне сообщить
со своими обличительными добавлениями. Меня все это взорвало, и первым моим
порывом было написать графу Л.Н., но потом я от этого воздержался и предпочел
более сдержанный путь, соответствующий тому уважению, которое внушали
преклонные года Л.Н. Я написал Михаилу Стаховичу, бывшему в постоянных
сношениях с Ясною Поляною, излагая обстоятельства дела в их истинном виде и
прося его посредничества. Через несколько времени я получил от Стаховича письмо
с выписками из ответного ему письма Л.Н. в котором великий писатель выражал
сожаление по поводу случившегося, но главным образом свое негодование на К.,
что он сообщил копию письма, и заканчивал просьбою, обращенною к Стаховичу,
содействовать тому, чтобы у меня не осталось злобы по отношению к нему, Льву
Николаевичу, т.к. «жить в мире с людьми составляет главную его заботу на склоне
его дней»7. Не скрою, что это заключение меня удивило, т.к. мне
казалось, что вряд ли кто более содействовал насаждению вражды среди
человечества, чем граф Лев Николаевич Толстой своею проповедью.
За 56 лет моего пребывания в Выбити и 36 лет моего
хозяйничания, само собою разумеется, многое вокруг меня изменилось, многое в
существовавших отношениях исчезло, но кое-что и сохранялось. Сохранилось,
например, бесспорное тяготение населения бывшей вотчины к Выбити, как центру,
куда обращались не только за помощью в нужде, но и за советом и
покровительством. Этому тяготению к Выбити немало содействовала традиционно
существовавшая от времен крепостного права в усадьбе больничка, которая, в
дополнение и в сочетании с земскою местною организациею, оказывала медицинскую
помощь окружающему населению. Последние двенадцать лет своего существования,
которое прекратилось с революциею, выбитская больница была в заведовании
женщины-врача, незабвенной Ольги Николаевны Власовой8.
Мое знакомство с нею произошло при следующих
обстоятельствах. Объезжая в качестве псковского губернатора Островский уезд, я
как-то заехал на земский медицинский пункт, в котором О.Н. занимала место
врача; был час приема; амбулатория была переполнена, а в прилегающей больничке
все койки были заняты и больные лежали на матрацах на полу, причем на одном
матраце лежали рядышком больные старик и старушка. С точки зрения ревизионной,
это, конечно, было существенным нарушением всяких правил больничной гигиены и
распорядка, но в моих глазах такое переполнение только возвысило достоинства
г-жи Власовой как земского врача. Русский простой народ любит лечиться, но,
чтобы народ с доверием шел к врачу, нужно, чтобы этот последний, помимо опыта и
знаний, проявлял и известную долю обходительности в обращении с больными; я в
своей практике знал много случаев, когда отсутствие этой обходительности
отваживало больных от медицинской помощи, несмотря на то что врач обладал всеми
профессиональными качествами и к тому же часто бывал крайним либералом.
Когда несколько лет спустя предстояло заместить
вакансию врача в Выбити, я вспомнил об О.Н. в связи с этим впечатлением,
вынесенным мною из посещения ее больнички, и еще потому, что она была специалисткою
по глазным болезням, каковая специализация всегда была слабым местом земской
больницы. В продолжении двенадцати лет, всю себя отдавая своему делу, вкладывая
в него без всяких фраз и рисовки всю свою душу и работая буквально не покладая
рук с утра до вечера, О.Н. прожила в Выбити. Вдова и бездетная; у нее не было в
жизни других привязанностей и интересов, кроме ее больных, и самое трудное
бывало ее убедить закрыть больницу на некоторое время для ремонта и ей
воспользоваться этим перерывом для отдыха. Ее скромная по размерам и обстановке
больничка всегда была переполнена, слава о ней, в особенности как о главном
враче, распространилась широко, и ее амбулаторные приемы в 50-60 человек в день
бывали не редкостью в осеннее и зимнее время, когда полевые работы не отвлекали
крестьян от лечения.
Г-жа Власова покинула Выбити вслед за нами в марте
17-го года. Воспоминание о ней и ее деятельности принадлежит к числу самых
светлых моих воспоминаний, связанных с Выбити, и я уверен, что «Ольгу
Миколавну» еще долго будут помнить в моем родное крае.
К немногому хорошему, что вокруг меня сохранилось в
деревне за мою жизнь как пережиток обычаев патриархальных, я не могу с горечью
не противопоставить многое, совершенно противоположное. Совершенно изменился
весь облик крестьянина и всей его жизни и изменился, с какой стороны ни
смотреть, несомненно к худшему для него самого и для общества; исчезло семейное
начало, которое скрепляло крестьянство духом внутренней дисциплины, под сенью
которой слагалась семейная домовитость. Я помню еще дома в соседних деревнях и
мог бы поименно назвать домохозяев (Василий Харитонов в деревне Берещек, Илья
Исаков в деревне Загородище, Владимир Феодоров в селе Доворце и др.), уже
стариков, живших нераздельно с несколькими поколениями своего потомства и в
достатке, который в последующие времена стал недоступен крестьянину,
остававшемуся в условиях крестьянства и не соблазнившемуся прибылями
торгашества или мироедства. Я еще с отцом, на охоте и по другим причинам,
посещал такие дома и помню, как эти люди держали себя по отношению к своему
бывшему барину; в них не было и тени раболепства или признаков забитости,
которые, казалось бы, должны были быть последствием «рабства», от которого они
только что освободились; они держали себя с достоинством, говорили с барином
«истово», с той почтительностью, в которой проявляется самобытная культурность
простого человека. Помню, как «временно обязанные крестьяне» приезжали целыми
деревнями в усадьбу на работы.
На эти работы, бывшие пережитком барщины, они приезжали
как на праздник, в пестрых нарядах, на исправных телегах, запряженных сытыми
конями; дальние деревни располагались в поле таборами и по окончании работы,
получив по чарке водки, уезжали домой с песнями, веселые и довольные.
Упомяну о песнях; мне всегда казалось зловещим
признаком, что песня в деревне постепенно затихала и забывалась и сменялась
какими-то вывезенными из культурных центров частушками, воспроизводимыми под
аккомпанемент ужасной гармошки и сопровождавшимися дикими воплями пьяных парней
и полупьяных баб и девок.
Семейное начало, которым долго крестьянская среда
ограждалась от распада, исчезало у нас под влиянием законов, гражданских и
специально крестьянских, которые не укрепляли авторитета главы семьи и которые,
постепенно подчиняясь духу времени, стремились все более и более освобождать от
«гнета и произвола» старших, младших членов семьи. При действии этих законов
семейные разделы учащались, содействуя распылению семейных наделов, и голоса
стариков заменялись на сходе голосами молодежи, которая постепенно завладевала
миром.
Этот распад крестьянской среды, кроме того, происходил
в атмосфере, отравленной водкою. На глазах у всех деревня спивалась, и надо
сказать, что это явление происходило при соучастии государственного аппарата,
эксплуатировавшего винную монополию в узких интересах фиска9, с
полным пренебрежением ко всему остальному. Но и наша пресловутая общественность
никогда этому злу не уделила того внимания, которого оно заслуживало. В ее
истории, как и в истории нашего недолговечного представительного строя, вы не
найдете ни одного существенного акта, ни одного решительного действия,
направленного к радикальной борьбе с этим злом и пресечению его в корне.
Воздвигались обвинения против правительства, говорилось о «спаивании народа»,
но этими возгласами, входившими в повседневный обиход политической оппозиции,
все дело и кончалось, и народу, с отуманенным от пьянства рассудком,
интеллигенция преподносила советы домогаться для улучшения своего положения
всевозможных свобод. И народ, внимая наговорам, постепенно усваивал сознание,
что его беды и его нищета происходят от причин, вне его лежащих, и с этим
заблуждением он и вступил в революцию.
Кое-что об охоте
вообще и псовой в особенности
С Выбити у меня связан целый сонм охотничьих
воспоминаний, охватывающих всю мою жизнь с раннего детства до самого конца.
Отец был серьезным и систематичным охотником, любившим не только самый ее
процесс, но и всю совокупность сопряженных с ней ощущений. Любимою его охотою
была охота с легавой10; он до конца своих дней стрелял из
шомпольного ружья «Purdey» и вел породу английских
черно-пегих сеттеров, тех самых, которые теперь носят название лавераков, но в
те времена, по моим воспоминаниям, они были крупнее и грубее по складу. Их
выводил и мастерски дрессировал лесничий Руссо, типичный немецкий Forster11, 30 лет
проживший в Выбити и не научившийся говорить по-русски и заменявший этот язык
своеобразным жаргоном, который в конце концов воспринимали для разговора с ним
и все те, с кем он соприкасался.
В те времена охота еще почиталась как бы вольным
промыслом, и всякие запреты плохо соблюдались; хотя на выбитских землях охота
воспрещалась, но у меня осталось впечатление, что отец пользовался в этом
отношении только остатками того, чего не выбивали другие и его же, выбитские,
служащие.
Самым ярым домашним браконьером был конторщик
Кузнецов; он дожил до глубокой старости и тогда мне признавался в своих
проступках молодости. За ним всегда следили, чтобы не давать удирать из конторы
на охоту, но он умудрялся во время обеденного перерыва сбегать на соседнее
болото за три версты и, убив там несколько штук, вернуться к занятиям, не
возбуждая подозрений. Если он нападал в запретных местах на выводок тетеревов,
то, по собственному признанию, «никогда не мог удержаться от соблазна» и тогда
его задача состояла в том, чтобы при помощи ружья и собаки уничтожить выводок
без остатка, т.к. если потом находили выводок без матки или матку без выводка,
то уже заранее знали, что это дело его рук, и по его словам, он много в своей
жизни потерпел «несправедливостей» из-за своей охотничьей страсти. <…>
Другой выбитский старожил, так же как и Кузнецов из крепостных и охотник, с
которым у меня в детстве были самые интимные и дружеские отношения, был Олимпий
Федосеевич. Он был из тех одаренных русских натур, из которых в деревенской
обстановке вырабатывают то, что немцы называют «Kunstler aller Kunste»12. Столяр по
ремеслу (к нему в усадьбе обращались за всем тем, для чего не было под руками
специалистов: он исправлял часовые механизмы, стрелял во время именинных обедов
из нарочитой для сих оказий старой миниатюрной пушки, устраивал фейерверки,
чинил дамские брошки, делал для завода чугунное литье), он ко всему этому был
любителем и тонким наблюдателем природы, выводил певчих птиц и был страстным охотником.
Скромный и застенчивый, абсолютно трезвый и честный, он был одним из лучших
людей, которых мне пришлось встретить на жизненном пути во всех слоях общества.
Помню то уважение, которого он был достоин и каким он пользовался в усадьбе; он
мне в детстве импонировал и своим охотничьим авторитетом. Помню, как я упивался
его рассказами на столь волновавшие меня темы и как он мне представлялся в
каком-то героическом облике, когда описывал свою случайную встречу на охоте с
медведем или поучал о своей специальности — ловле волков в капканы. <…>
Обыкновенно принято считать и рассказывать, что в
старину наш край изобиловал дичью. Мой опыт, охватывающий полстолетия, и то,
что мне известно об охотах моего отца и вообще охотах его времени, совершенно
не подтверждает это мнение о добычливости охот в те времена по сравнению с
позднейшими. В старину не имели ни малейшего понятия о том, что называется
ведением «охотничьего хозяйства» и заключается в мерах к охране и разведению
дичи в ее естественных условиях, и которое у нас, хотя и медленно, но все же
постепенно инфильтрировалось в охотничью среду. Охотничья этика понемногу
устанавливала по отношению к лицу, называвшему себя охотником, требование не
только, даже скажу — <не> столько уничтожать дичь, сколько содействовать
ее размножению. На Западе охотничье хозяйство уже давно стало вспомогательной
отраслью сельского хозяйства; как таковая, она преподается (в Германии) в
сельскохозяйственных и лесоводных учебных заведениях, и там с непререкаемой
определенностью установлено, что земельные площади, рационально использованные
для взращивания дичи, существенно повышаются в своей доходности и что дичь, как
продукт охоты, обогащая рынок питательными продуктами, является ценным вкладом
в дело народного блага.
У нас идея охраны дичи, установление правильных
способов охоты, устраняющих бесполезное ее истребление, способствование ее
размножению путем истребления хищников и т.п. только начинали проникать в среду
самих охотников и то далеко не всех, но и при этих условиях и благодаря
деятельности отдельных лиц и возникавших последнее время охотничьих обществ я
все же считаю, что в тех местностях, на которые такая деятельность
распространялась, количество оседлой дичи увеличивалось. Относительно самого
себя скажу, что перестреляв на своем веку немало дичи и перетравив немало
зверя, я несомненно более способствовал размножению полезных видов дичи,
нежели их истреблению, всегда рационально используя богатства своих
охотничьих угодий.
Надо сказать, что у нас правильное ведение охоты и защита
дичи от ее бессмысленного истребления встречали массу затруднений. Начать с
того, что до 1892 г. закон, можно сказать, вовсе не интересовался охотой, и,
кроме общего для всей России запрета охоты до Петрова дня, притом весьма слабо
соблюдаемого, никакими другими правилами охота не регулировалась. В этом году
был издан закон13, вводивший некоторые весьма рациональные
ограничения, но и тут беда была в том, что некому было следить за его
исполнением. Предполагалось, что это будет выполнять все та же полиция,
которая, однако же, будучи переобременена всякими обязанностями, которые
почитались более важными, конечно, не могла уделять должного внимания
соблюдению охотничьих правил. Но не лучше обстояло дело и в отношении судов в
тех редких случаях, когда до них доходили дела о нарушении законов об охоте.
Если только судья не был сам охотником, то можно было быть уверенным в самом
снисходительном отношении к такого рода проступкам, и это было в соответствии с
общераспространенным взглядом на охоту как забаву, не заслуживающую защиты
правосудия, и на самый закон, как стесняющий права большинства в пользу
меньшинства. При таких условиях никто, кроме небольшого числа наиболее
культурных охотников, не считал себя обязанным соблюдать закон. Существовавшее
в законе запретное время для продажи и потребления дичи, можно сказать, никем
не соблюдалось: я помню, что на коронационных торжествах императора Николая II в мае месяце14, на одном из банкетов на
несколько сот кувертов жаркое состояло сплошь из дичи, дупелей и бекасов,
относительно которых не могло быть даже обыкновенно приведенного в подобных
случаях оправдания, что это дичь зимнего убоя, сохранявшаяся в холодильниках.
Мне пришлось однажды в Новгороде вызвать немалую
сенсацию тем, что, придя весной в клуб и увидя на карточке яств дупелей, я
вызвал полицию, потребовал составления протокола, и буфетчик был оштрафован.
Еще большую сенсацию я произвел, когда на обеде в июне месяце у губернатора
Мосолова15 я демонстративно отказался отведать очень
соблазнительного жаркого, состоявшего из молодых глухарей и тетеревов.
В связи с этим не могу не вспомнить военных охотничьих
команд. В основу их образования была положена, быть может, здравая мысль
воспитать в солдатах те полезные свойства, которые развиваются в охотнике: их
много, между прочим — выносливость, сметливость, умение ориентироваться. Но на
деле эти команды превратились просто в команды браконьеров, которые в своих
охотничьих экспедициях расхаживали по чужим полям и лесам, не считаясь ни с
какими «штатскими» законами, которые им казались «не для них писанными». У меня
или, вернее, у моей лесной и охотничьей стражи было несколько столкновений с
такими командами, и я никогда не мог найти на них ни суда ни расправы, несмотря
на то, что принадлежал к числу таких, относительно которых принято говорить,
что «они имеют связи». Раз, будучи губернатором, я был приглашен командиром
одного из расположенных в Пскове полков на охоту на лосей, устроенную такой
командой. В кругу оказалась одна лосиха, и вот, вся команда, состоявшая из сотни
солдат, вооруженных казенными винтовками, начала эту лосиху расстреливать, пули
свистали по всему лесу, и я вынужден был для спасения жизни спрятаться за
дерево и, кроме того, еще навлек на себя неприязнь военных кругов, когда после
охоты напомнил начальнику команды, что по закону за убийство лосихи наложен
штраф в 50 рублей. Для характеристики вообще взглядов, господствовавших во всех
сферах по отношению к охоте, не могу не привести еще и следующего примера. По
закону за охотничий билет, без которого никто не имел права охотиться,
взималось в пользу казны 3 р.; из этих взносов предполагалось образовать особый
фонд, предназначавшийся, по мысли законодателя, служить для целей надзора и
вообще упорядочения охоты. По отчетам Министерства внутренних дел, в котором
этот фонд хранился, он достигал к 1910 г. суммы, если не ошибаюсь, около двух
миллионов рублей. Но когда Комиссия вел. кн. Сергея Михайловича, занятая в
указанное время пересмотром закона, справилась об его наличии, то оказалось,
что таковой не было. Половина была израсходована на проведение прямого
телеграфного провода между Петербургом и наместничеством на Дальнем Востоке, а
другая половина была в «минуту жизни трудную» государственного казначейства
после японской войны просто обращена в общие средства казны. Сделано это было,
конечно, с санкции законодательного органа, в виде позаимствования — но
безвозвратно. <…>
Я уже ранее говорил, что в Выбити почти без перерыва в
течение полутораста лет существовала псовая охота. <…>
Псовая охота есть несомненно принадлежность быта
былого богатого барства. Она требовала для своего существования больших
пространств; того приволья, которое еще до революции быстро исчезало в
центральных губерниях под влиянием роста населения, дробления земельной
собственности, интенсификации хлебопашества и т.п. Вот почему мне кажется, что
стоит теперь, в назидание потомству, кое-что об этой охоте записать.
Псовая охота, в отличие от всех других видов охоты,
была явлением чисто русским, самобытным, не имеющим себе подобного ни в какой
другой стране и ни у какого другого народа. Везде охотятся с гончими, во многих
местностях травят зверя борзыми, но псовая охота представляла из себя сочетание
того и другого: гончие выгоняют зверя из леса и, когда он в поле, его травят
борзыми. Такое одновременное использование гончих и борзых и является
особенностью псовой охоты, для изображения коей на иностранных языках даже нет
подходящего выражения. <…>
В таком виде от времен моего прадеда просуществовала в
Выбити Васильчиковская охота с выделявшеюся из нее родственной волышовской
охотой Строгановых. <…>
Прадед Василий Алексеевич Васильчиков16
проживал в Выбити, но т.к. около Выбити было мало удобных мест для охоты, то на
осень он переселялся в другую свою усадьбу Волышово Порховского уезда Псковской
губернии, откуда и охотился, совершая отъезды в пределы соседних Новоржевского
и Островского уездов. Эти переезды с дворнею, домашним скарбом, охотою и проч.,
по свидетельству современников, походили на переселение народов и длились двое
суток с ночлегом на селе Дно, теперешней узловой станции железной дороги. Об
«отъездах»17 прадеда сохранились несколько легендарные предания:
так, например, я слышал от стариков, что будто бы он на одну из коронаций шел
из Выбити в Москву отъезжими полями; также, что он для охоты съезжался с
известным тверским охотником Полторацким, имение которого отстояло от Выбити на
несколько сот верст. При прадеде и затем деде18, во главе охоты
стоял ловчий Щелкунов. Это была знаменательная личность в анналах Выбитской
охоты и в иерархии выбитской дворни, как наиболее приближенный и влиятельный
при барине человек. Ему был присвоен обшитый позументами форменный кафтан, и в
торжественные дни он за обедом стоял за стулом хозяина. Он был полновластным
распорядителем охоты как дома, так и в поле19; с ним советовались,
но редко ему приказывали. Хотя он был из крепостных, но молодые господа к нему
обращались на «вы» и звали по имени отчеству.Отец говаривал, что для того,
чтобы получить на осень в свою «свору»20 хороших собак, а в поле
хороший «лаз»21, полезно было поддерживать хорошие отношения с
Щелкуновым.
Как прадед, так и дед и его три брата, все до
последних дней жизни в глубокой старости выезжали в поле; последние годы дед
выезжал в коляске, и когда ему докладывали, что гончие гонят (сам он уже плохо
слышал), то он садился верхом и становился рядом со своим стремянным22.
В те времена господа никогда сами не водили борзых и при каждом был особый
стремянный, а у некоторых — по два, из которых один по очереди и по приказу
травил зверя.
Когда я стал сам охотиться и стал лично водить собак,
то отец к этому относился недоброжелательно и видел в этом новшество,
отступление от традиций, которых он, несмотря на свою прогрессивность во
многом, в вопросах охоты очень придерживался.
После смерти прадеда, когда Выбити перешло к деду, а
Волышово к его брату, Дмитрию Васильевичу23, то и охота раздвоилась;
стая осталась в Выбити, а борзые поделились, и с тех пор между двумя охотами
сохранилась известная родственная связь, но в то же время установилось и некоторое
соревнование, не столько в области охотничьей добычи, сколько в области
собаководства.
Во всяком споре между псовыми и ружейными охотниками,
последние обыкновенно стараются убедить, что в ружейной охоте успех зависит
всецело от умения самого охотника, а в псовой все, будто бы, заключается в
качестве собак, и что, следовательно, стоит только купить хороших собак, что
доступно всякому богатому человеку, и он уже становится псовым охотником. Такое
мнение глубоко ошибочно. Во-первых, надо сговориться, что разуметь под словом
«охоты»? На русском языке смысл этого слова шире нежели в его точном переводе «chasse» или «jagd». Русский
язык знает такие выражения, как «рысистая охота», «голубиная охота», и в таком
применении это слово ничего общего с понятием истребления не имеет, а, напротив
того, заключает в себе понятие воспроизведения. Всякое воспроизведение животных
и птиц, всякое «водство» (коневодство, птицеводство, скотоводство) очень
склонно из дела чисто хозяйственного превращаться в дело отчасти спортивное и
даже в страсть.
В истинном псовом охотнике страсть к
собаководству преобладала над страстью охотника в узком значении слова, и для
обозначения охотника, находившего удовлетворение в одной травле зверя,
существовало презрительное наименование «шкурятника». Псовые охотники, имена
которых произносились с добавлением «большой» или «известный», были непременно
собаководами, и свою известность приобрели не числом затравленного зверя, а
благодаря выведенной ими породе псовых собак («кареевские», «мачеварьяновские»,
«протасьевские» борзые, «першинские» борзые и гончие, названные так по имению
Першино, в котором помещалась знаменитая охота вел. кн. Николая Николаевича24).
Истинный псовый охотник не будет испытывать от охоты с чужими собаками и тени
того удовольствия, которое он испытывает от охоты со своими, им самим
выведенными собаками и оправдывающими возлагавшиеся на них надежды. Купить
двух-трех хороших собак бывало возможно, но составить целую охоту из борзых и
гончих, набранных с бору да с сосенки, было всегда невозможно, даже и в
новейшие времена, когда исчез старинный предрассудок, что для охотника
торговать собаками постыдно. Поэтому глубоко неправы те, кто думают, что для
того, чтобы сделаться псовым охотником, достаточно сесть на коня да взять на свору
двух собак: и коня-то надо умеючи подобрать, и своих собак вывести, и со зверем
надо умеючи съехаться. А что вывести собак собственных, которые вам служили бы
потехою, не так легко, поймет всякий знакомый с животноводством в любом его
виде; для этого нужно и время, и знания, и опыт, и главное — надо вооружиться
терпением, чтобы настойчиво переживать неизбежные ошибки и разочарования.
К своим успехам и разочарованиям как собаковода,
псовый охотник очень чуток, и на этой почве между собратьями по страсти
устанавливается соревнование, которое, проявляясь и дома при осмотре собак, и в
поле, на охоте, и на садках и выставках, если оно происходит в спортивном духе
и среди благовоспитанных людей, увлекает и заполняет содержанием все то, что
тесно связано с псовою охотою как известным видом спорта.
В таких границах всегда существовало известное
соревнование между охотниками, съезжавшимися осенью в Волышове; иногда, однако,
это соревнование в пылу разыгравшейся страсти принимало и более обостренные
формы. Так, например, между графом Александром Сергеевичем Строгановым и одним
соседом по Волышову, очень горячим охотником П.Н.Дириным раз из-за русака дело
чуть не дошло до дуэли <…>
Раз поссорились между собою маститые братья-охотники
дед Илларион и его брат Дмитрий Васильчиковы, но на этот раз из-за двух
русаков. Королева Виктория прислала по какому-то случаю в подарок Д.В., который
был при Николае Павловиче обер-егермейстером и управлял императорскою охотою,
двух английских борзых, из которых одна — сука Фанси, сделалась любимицею Д.В.,
жила у него в комнатах, а в поле «рыскала за ним в простых», т.е. ходила без
своры и отличалась выдающейся резвостью. Раз как-то братья стояли «под
островом»25 рядом; русак «подбежал» на И.В., который начал травить,
но в это время с соседнего лаза подоспела Фанси и «потащила русака без угонки»,
т.е. поймала при первой попытке. Илларион Васильевич, ни слова не говоря,
приказал стремянному отвезти русака по принадлежности. Через несколько времени
повторилась та же история, но на этот раз И.В. сам направился медленным шагом к
своему брату и между ними произошел следующий диалог:
— Вы бы, Дмитрий Васильевич, приказали взять вашу
сучку на свору!
— А что, Ларион Васильевич, разве она вам мешает?— не
без ехидства спросил Дмитрий Васильевич.
— Мешать не мешает, а все же кажется вам лучше травить
на своем лазу!
— Хорошо! Никита, возьми Фанси на свору, она кажется
им мешает! — с самодовольной улыбкой закончил разговор Дмитрий Васильевич.
Предание гласит, что в этот день братья, из которых
один был председателем Государственного Совета, а другой первым чином Двора, за
полевым завтраком между собой не разговаривали!
Эту сцену рассказывал, уморительно подражая
старческому голосу собеседников, наш старейший охотник Плеснев. На этой
личности стоит несколько остановиться тем более, что его имя занесено ни более
ни менее как в анналы Государственного Совета! Раз как-то для какой-то справки
читая опись дел Государственного Совета за пятидесятые годы, я натолкнулся на
следующее заглавие: «Дело о дворовом человеке князя Васильчикова Ефиме Плесневе
и дворянине Н.Н.». Когда я просмотрел дело, то вспомнил и рассказ отца по этому
поводу. Когда он был губернским предводителем дворянства в Новгороде, то раз
как-то, во время выборов, он для потехи дворян выписал из Выбити несколько свор
борзых и волков и устроил «садки». Из-под борзых обыкновенно волков принимают
живыми, «струнят», как это называется.
Этих волков держат живыми в специально устраиваемых
волчатниках, и на них устраивают «садки», т.е. искусственные травли, которыми
приучают молодых собак брать волков. Эта способность присвоена не всем борзым;
она называется «злобою» и заключается в том, чтобы брать, во-первых, «по
месту», т.е. в шею или в ухо, так, чтобы волк, защищаясь, не мог ранить собаки,
а во-вторых, брать, что называется «мертво», мертвою хваткою, не отрываясь,
пока волк не будет принят борзятником.
Такое совмещение серьезного дела выборов с кажущеюся
многим дикой забавой «садков» может теперь казаться странным, но в те времена
дворянские выборы, при которых раз в три года дворяне со всех концов губернии
съезжаются в губернском городе, всегда сопровождались всякими торжествами,
давались обеды, балы, спектакли, и для ценителей сильных ощущений «садки» на
волков могли представлять из себя желанное развлечение.
На этих «садках» псарь Плеснев, принимая волков,
проявил по своему обыкновению чудеса лихости и бесстрашия и был за это щедро
награжден, и в свою очередь и также по своему обыкновению он свой успех
ознаменовал тем, что напился вдребезги и произвел дебош, в котором пострадал
затесавшийся не в свою компанию какой-то опустившийся и спившийся дворянин,
привезенный из захолустья для счета голосов на выборах дворянами, составлявшими
противную моему отцу партию. Эти же дворяне постарались замешать в это дело и
моего отца, обвиняя его в том, что оно было им подстроено в виде мести за
участие пострадавшего избирателя в выборах, в чем, конечно, они никакого успеха
не имели. Чем кончилось это дело для Плеснева и как оно могло дойти до
Государственного Совета, сейчас не припоминаю, но факт остается фактом — имя
Ефима Плеснева значилось в анналах Государственного Совета, и это мне дает
смелость несколько остановиться на этой личности, типичной для своего времени и
своей профессии. Когда он родился, никому и ему самому никогда в точности не
было известно, но умер он, когда ему было по всем подсчетам за 80 лет, и до
последнего года он всегда выезжал в поле, и удержать его дома хотя бы в холод и
ненастье и после нескольких дней подряд охоты бывало невозможно. Своими годами
он щеголял и в этом отношении иногда увлекался, уверяя, что помнит о таких
событиях, которых он никак не мог быть очевидцем. Раз как-то стояла чудная
осень, и мы в конце октября охотились при теплой солнечной погоде; я спросил у
Плеснева, помнит ли он когда-либо такую теплую осень. «Так точно, помню, в 29-м
году, мы на другой день Покрова брали Уступинские рощи и во время фриштика
господа в Шелони купались!» — был немедленный, без запинки, ответ.
В охотники Плеснев попал не сразу; его из дворовых отдали
мальчиком в учение в слесарню, но он испытывал страстное влечение к псарне и
это его заставило, после ряда безуспешных попыток туда попасть, прибегнуть к
хитрости: он притворился любителем садоводства и был наконец переведен учеником
в сад. Расчет его заключался в том, что там он будет ближе к господам и найдет
протекцию для осуществления своей заветной мечты. Хитрость удалась, его взял
под свое покровительство один из младших братьев отца, дядя Василий, и
всесильный Щелкунов наконец согласился взять Ефимку в «выжлятники» (т.е. в
подручные при старшем при стае охотнике, именуемом «доезжачим»). С этого
началась его карьера, в которой он проявил блестящие дарования и, сосредоточясь
на езде с гончими, приобрел в нашей охоте значение авторитета и воспитал несколько
поколений охотников. Искусство его заключалось между прочим в «порскании»26;
он обладал красивым и звучным голосом, которым буквально заливался в острову
(т.е. в лесу), переходя из низких до высоких дискантовых нот и доминируя над
голосами остальных охотников.
Плеснев жил на пустоши, где имел свой хутор, который
ему подарил при освобождении мой отец, но хозяйство в его руках не ладилось, и
он с большим интересом в течение года занимался воспитанием гончих щенков,
которыми пополнялась стая и которых он называл своими «ребятами» и вкладывал в
их работу все свое самолюбие. Бывало, когда гончие хорошо работали, скажешь
ему: «А как твои ребята сегодня отличились!» — и старик в умилении зальется в
три ручья и своей, корявой, съеденной ревматизмом рукой, утирая слезы, только
бормочет: «Хорошо… хорошо…»
В нашей семье дамы разделяли с мужчинами страсть к
охоте и многие выезжали в поле, кто верхом, кто пешком, имея по своре борзых, и
Плеснев всегда, чем мог, дамам особенно покровительствовал, научая, какой занять
лаз и стараясь туда выставить зверя. Помню раз, в ранней молодости, я был
жестоко им обижен, когда в спорной травле, он, по моему мнению, пристрастно
присудил русака М.А.Строгановой после того, что мы вместе травили и обратились
к авторитету Плеснева как очевидца для того, чтобы решить, чья собака поймала;
я долго имел на него зуб за такое несправедливое, подсказанное ему его
неизменной галантностью, решение.
Плеснев был, кроме того, лихим и умелым наездником; он
в свое время проделал учение в берейторской школе, объезжал молодых лошадей и в
качестве рейд-кнехта сопровождал одного из братьев моего отца в венгерскую
кампанию; он сохранял всегда классическую посадку с оттянутой пяткой и выбирал
себе лошадь на осень, в чем ему всегда предоставлялась полная свобода, не
стесняясь ее характером или горячностью; но надо сказать, что под ним самая
горячая лошадь быстро успокаивалась, хотя, как опытный ездок под гончими, он
редко переходил на большие аллюры и под ним у лошади вырабатывался какой-то
специальный аллюр, состоявший из смеси рыси, ходы и галопа, которым он всегда
поспевал, и не бывало случая, чтобы стая выскочила в поле и чтобы за нею
одновременно не появился Плеснев со всеми остальными охотниками.
Последние годы его жизни неизменно повторялась та же
история: отъездивши осень, Плеснев объявлял, что это его последняя осень, силы
стали не те, пора умирать… Он удалялся к себе на пустошь, снимал форменную
одежду, облекался в какой-то зипун, отпускал бороду и принимал совсем не
охотницкий вид. Но вот пройдет зима, солнышко пригреет старые кости, и в
половине августа мне докладывают, что приходил Плеснев и выбирал себе лошадь, а
через несколько дней появлялся и сам Плеснев в форменном кафтане, подбритый,
как полагалось в нашей охоте, и с молодцеватым видом.
— Что скажешь, Плеснев?
— Да вот, пришел поговорить насчет осени…
Значит, не выдержало ретивое и снова старика повлекла
в поле его прирожденная страсть.
Накануне своей смерти, это было зимой, он вызвал к
себе моего заведующего охотой и объявил, что в эту ночь умрет. Он дал несколько
своих предсмертных распоряжений, велел над своей могилой посадить яблоню, велел
мне передать его благодарность и благословение, сам постлал себе постель под
образами и, перекрестившись широким крестом, лег на левый бок… и так его нашли
мертвым на следующее утро!
Плеснев был из тех слуг, которые служили своим
господам просто, незатейливо, но и без лукавства, и которых вспоминаешь с
любовью и благодарностью.
К началу шестидесятых годов дотоле многолюдные осенние
съезды в Волышове уже значительно поредели; старики померли, из поколения моего
отца — кого отвлекала служба, кто поселился в доставшихся по разделам
отдаленных имениях, и в последние годы единственным сотоварищем отца был граф
Александр Строганов27. Женившись на дочери Дмитрия Васильевича,
Татьяне Дмитриевне, он в полной мере воспринял от своей жены васильчиковскую
охотничью страсть и, когда сделался хозяином Волышова, поддерживал там
охотничьи традиции; когда же и он умер в 1863 г., то отец, оставшись один,
решил охоту перевести. Последние остатки этой охоты, состоявшей из нескольких
гончих и двух борзых, я еще помню и, как сейчас помню, травлю этими двумя
борзыми, устроенную для моей потехи, когда мне было лет 5-6, и на начале
которой я участвовал, сидя на осле; помню место около сада, помню, как побежал
русак и как к нему стали доспевать собаки. Выбитская охота стала возрождаться,
когда я стал подрастать, и отец, видя во мне пробуждение охотничьей страсти, не
только этому не противодействовал, но явно покровительствовал; возрождалась она
сначала медленно, но с 1881 г., когда я стал самостоятельным, это возрождение
пошло более быстрым темпом и началось с того, что я стал покупать собак на
выставках, по объявлениям в журнале «Природа и охота»28 и вообще
способами, которые я выше назвал «с бору да с сосенки» и которые в общем были
крайне неудачными, пока я не напал на суку Лебедку, ставшую родоначальницей
моих так называемых «Васильчиковских» псовых борзых собак. Купил я ее у
С.С.Кареева.
С.С.Кареев был последним отпрыском семьи воронежских
помещиков и псовых охотников, создавших породу псовых борзых; он совершенно
разорился и тогда основал питомник собак, которых продавал за высокие цены под
названием «Кареевских». Он был среднего роста старичок, ходивший всегда в
русском платье и вместо глаз имевший какие-то щели, сквозь которые он, однако
же, отлично умел разглядеть «лады» (т.е. стати, сложение собаки) борзой собаки.
Все собаки, которых он продавал, всегда по аттестатам значились «кругом
Кареевскими», притом «отменной резвости» и «одиночной злобы» (т.е. способными
взять и удержать волка в одиночку). Продавал собак он умело, показывал лицом
свой товар, в чем я не раз убедился на собственном опыте. Раз, на Московской
выставке, ходил слух о том, что у Кареева есть какой-то удивительный кобель,
которого он, однако, не продаст и никому не показывает. Когда появился сам
Кареев, то он подтвердил эти слухи говоря, что кобель такой, какого он еще
никогда не видывал, и что он его ни за какие деньги не продаст, а оставит себе
для породы. После долгих уговоров он наконец согласился его показать небольшому
кружку охотников, которых сам выберет как знатоков и настоящих ценителей; в
число 5-6 избранных имели честь попасть и я, и Строганов (оговариваюсь заранее,
что мы тогда были очень молоды!). Кареев на охотничьих выставках никогда не
выставлял, но в это время всегда привозил в Москву несколько собак для продажи
и с ними жил обыкновенно где-нибудь на постоялом дворе, т.к. ни в какую
гостиницу его с целой псарней не пускали. В назначенный день и час мы, держа в
строгой тайне от других охотников наше предстоящее посещение, поехали к нему и
были им приняты с извинениями за неприглядность обстановки в комнате, живо
напоминавшей комнату Хлестакова в «Ревизоре». Началось томительное ожидание:
кто-то что-то перепутал, кобеля куда-то увели, надо немного подождать, сейчас
приведут и т.п., рассчитанное на возбуждение вящего нетерпения и охотничьего
волнения. Наконец в коридоре слышится приближающийся шум, и дюжий охотник
вводит, едва его удерживая на своре, «богато одетого» (т.е. покрытого густой,
шелковистой псовиной-шерстью) восемнадцативершкового красавца Атамана-3-го.
Наступает минута молчания, все всматриваются, разбирают лады. Наконец с дивана
раздается густой, со слезой, голос ветерана псовых охотников, маститого барона
Дельвига29: «Ну, Сергей Сергеевич, честь тебе и слава; мне 70 лет,
пятьдесят лет охочусь, врать не буду, такого кобеля не видывал! Да, прямо
скажу, не видывал!»
На следующий день в результате усиленной просьбы и в
виде особого одолжения Атаман 3-й был продан Строганову за три тысячи рублей,
цена для того времени едва ли не рекордная, а мне пришлось довольствоваться
приобретением у Кареева же другого Атамана, по счету — 4-го, который был еще
молод, не сложившийся, но по уверению Кареева, со ссылкой на его громадный
опыт, должен был стать через год даже лучше Атамана 3-го! Оба кобеля, когда они
попали в другую обстановку, — представились самыми заурядными спесименами своей
породы, но… повторяю, мы были тогда очень молоды.
Сергей Строганов был моим троюродным братом, был женат
на моей сестре и как владелец Волышова был моим постоянным сотоварищем на
охоте; при нем возобновились многолюдные осенние съезды, и, бывало, ко дню его
именин, 25 сентября, весь огромный волышовский дом с флигелями переполнялся
гостями, состоявшими из родни, соседей и знакомых, пользовавшихся широким, на
старинный лад, гостеприимством хозяев. Состав наших охот принял в то время
большие размеры: мы располагали тогда двумя стаями, с которыми попеременно
охотились, и выезжали в поле в составе не менее 15-18 свор. Обе наши охоты были
единственные крупные псовые охоты в двух соседних губерниях и по своему строю
несколько отличались от охот в других местностях; между прочим, у нас были
совершенно своеобразные и отличающиеся от общепринятых в центральных губерниях
«позывы» (т.е. сигналы) в рога и порекание; как эти особенности вырабатывались
и откуда брали свое начало, я не знаю, но одно утверждаю, что они сохранялись в
точности из поколения в поколение, и единственная охота, в которой они были
схожи с нашими, была императорская Охота в Гатчине, которая свои традиции вела
от времен царя Алексея Михайловича, и это давало нам основание считать наши
охотничьи обычаи имеющими свои корни в старине.
Первое сентября исстари у нас считалось днем открытия
псовой охоты, как на Западе, но в нашей местности это открытие всегда
происходило несколько позже, между 5 и 10 сентября. Уже с половины августа
переписка между Выбити и Волышово оживлялась: обменивались сведениями о
состоянии хлебов, и в зависимости от предполагаемого окончания их уборки
устанавливался срок начала охот, сообщалось о подвытых выводках волков30,
намечался день и план на осень и день первого поля. Я постараюсь здесь дать
описание этого первого поля, которое у нас отличалось некоторой праздничной
торжественностью и сопровождалось церемонией, которая называлась «сворой» и
которая, насколько мне известно, ни в какой другой охоте не соблюдалась.
К этому дню обычные участники Волышовских охот были
уже в сборе. В числе их неизменно присутствовал кн. Павел Павлович Голицын31,
сменивший меня и бывший до своей кончины в 1914 г. всеми уважаемым и любимым
новгородским губернским предводителем дворянства. Приезжал он со своей
небольшой, состоявшей из 10-15 собак охотой, из своего имения Марьино, близ ст.
Любань, Николаевской железной дороги. По женской линии кн. Павел Павлович был в
родстве со Строгановыми, и Марьино к нему перешло по наследству от его прабабки
гр. Софии Владимировны Строгановой32. Графиня София Владимировна
была владелицей всего строгановского майората, состоявшего из необъятных
Пермских земель и заводов, дома на Невском, у Полицейского моста, Новой Деревни
на Островах и проч., проч., и проч. Для своего летнего пребывания она построила
дом-дворец в Марьине и образовала из имения отдельный майорат, который завещала
своей второй дочери, Аделаиде Павловне, вышедшей замуж за кн. Павла Васильевича
Голицына33. Старшая ее дочь, София Павловна, наследница всего
строгановского майората, вышла замуж за барона (впоследствии графа) Сергея Григорьевича
Строганова34, бывшего московского попечителя и воспитателя
цесаревича Николая Александровича. Трудно себе объяснить, чем руководствовалась
гр. София Владимировна, делая такой выбор для своей летней резиденции: Марьино
было расположено в крайне непривлекательной местности, земли его состояли
преимущественно из моховых болот, и на самом краю имения в 12 тысяч десятин, на
берегу небольшой речки Тосно был выстроен дворец, так что с его балкона через
речку можно было бросить камень на другой берег, который был уже чужой. Дом в
сто с лишком комнат был построен в стиле начала XIX столетия, полукругом, с просторными и высокими
парадными комнатами внизу, и маленькими, низкими жилыми комнатами наверху. Этот
дом, с соответствовавшей ему грандиозной усадьбой, рассчитанной на
строгановские средства, оказался тяжелой обузой для Голицыных, т.к. доходы
имения далеко не покрывали расходов на его содержание и жизнь в соответствующих
условиях, и это заставляло последнего владельца постепенно распродавать
художественные предметы, которыми когда-то дом был заполнен и которые были
извлечены основательницей Марьина из знаменитых строгановских коллекций дома у
Полицейского моста.
Часто бывал в это время в Волышове и принимал
деятельное участие в охоте и другой кн. Голицын, Борис Борисович35,
имя которого хорошо известно как ученого, академика, положившего в России
начало сейсмографии. У матери Сергея Строганова Татьяны Дмитриевны была сестра
Екатерина Дмитриевна, вышедшая замуж за кн. Кушелева; им принадлежал, и по моим
самым ранним воспоминаниям детства, весьма роскошный особняк на Фонтанке рядом
с домом гр. Шереметева. Этот дом составлял угол Фонтанки и Семеновской улицы
около моста того же имени и впоследствии был обращен в доходный дом. Тетушку
Кушелеву я помню уже вдовой; она была гофмейстериной вел. кн. Александры
Иосифовны, супруги вел. кн. Константина Николаевича и, мне кажется, была
последней придворной дамой, которая в торжественные дни ездила во Дворец на
Высочайшие выходы не иначе как в карете, запряженной четвериком, с форейтером и
двумя лакеями на запятках. <…>
Кушелевы были бездетны и воспитывали как родную дочь
подкинутого им младенца, которая первым браком была за кн. Борисом Голицыным.
<…> Это был брат кн. Юрия, друга Герцена, эмигрировавшего вместе с ним.
За границей кн. Юрий посвятил себя музыке в качестве дирижера, и я помню, в
1860-х гг., за границей, широковещательные афиши о концертах оркестра кн.
Голицына. Этот брак был неудачен, и после развода кн. Голицына вышла замуж за
итальянского дипломата маркиза Инконтри и переселилась во Флоренцию, и ее
единственный сын Борис, о котором здесь идет речь, сначала воспитывался у
бабушки, а после ее смерти был на попечении Строгановых. Сначала очень
избалованный своей бабушкой, он, когда попал в другую обстановку, быстро
переменился и, поступив в Морское училище, проявил огромное усердие к наукам,
окончив первым учение, и был назначен гардемарином в кругосветное плавание на
«Герцоге Эдинбургском», на котором совершал одновременно свое первое плавание
вел. кн. Константин Константинович (поэт «К.Р.»). Вернувшись из плавания, он
поступил в Морскую академию, и после ее окончания также первым он для утоления
своей научной жажды решил покинуть службу и поступил на математический
факультет Страсбургского университета, в котором и пробыл пять лет. Будучи в
университете, он женился на М.К.Хитрово и, окончив курс со степенью доктора,
вернулся в Россию, решив окончательно посвятить себя науке. Для этого ему
пришлось проделать еще несколько экзаменов, защитить несколько диссертаций, и
наконец все его труды увенчались получением звания профессора и академика.
Таким образом, в то время, когда мы уже давно забыли о всяких науках и
экзаменах, Бобби Голицын, как мы его звали, будучи нашим сверстником хотя и
младшим, все еще продолжал учиться и сдавать экзамены и закончил эту стадию
своей деятельности, когда ему было уже 35 лет. Как это часто бывает, Голицын,
относясь с большой скромностью к своим научным дарованиям и заслугам, которые,
однако, высоко оценивались в научном мире, считал себя непризнанным гением в
другой области — в области музыки, и от этой его иллюзии я в своей жизни много
пострадал, когда, будучи его соседом по комнате в Волышове, должен был
выслушивать его игру на скрипке, которой он предавался в промежутках между выведенными
им замысловатыми математическими формулами. При С.Ю.Витте Голицын был назначен
директором Экспедиции заготовления государственных бумаг36 и в эти
годы в своей поместительной казенной квартире устраивал раза два-три в год
очень интересные вечера, на которых собиралось многолюдное общество, состоявшее
как из светских, так и научных и служебных людей, и на этих
музыкально-литературно-научных вечерах он сам выступал и как музыкант и как
ученый лектор. На такой его лекции многие впервые узнали о новейшем тогда
изобретении беспроволочного телеграфа; он обладал редким среди ученых умением
самые замысловатые научные истины излагать в простой форме и общепонятным
языком, и его лекции выслушивались даже самой ненаучно настроенной публикой с
большим внимание и интересом. Все это в нем сочеталось с огромной охотничьей
страстью и представляло оригинальное зрелище, когда ученый профессор и академик
с юношеским азартом травил зайцев! Умер он, когда ему еще не было и пятидесяти
лет, и его кончина была отмечена как большая потеря и в научном мире и среди
его друзей и родственников, у которых он оставил по себе самую теплую память.
Среди других участников Волышовских охот упомяну еще о
двух местных соседях помещиках. Один из них был Петр Николаевич Дирин,
принадлежавший к поколению моего отца, но значительно переживший своих
сверстников и долго бывший среди нас живым свидетелем времен давно минувших.
Дирины принадлежат к одному из древнейших дворянских родов Новгородской
губернии и ведут свое происхождение от времен до покорения Новгорода; им
принадлежали когда-то обширные земли, расположенные в пределах бывшей Шелонской
птины, и Петр Николаевич владел имением Петровское, расположенным на реке Поле
близ ее слияния с Ловатью. В жизни его был период значительного богатства,
когда он участвовал в военных откупах. Как большой любитель лошадей и всякого
спорта он в то время завел в Петровском завод кровных лошадей и не без успеха в
пятидесятых годах подвизался на царскосельских скачках. Период его финансового
процветания продолжался недолго и скоро сменился постепенным разорением.
Петровское было продано, и тогда он переселился в другое свое небольшое имение
в 18 верстах от Волышова — Дирины Горки. Хозяин и семьянин он был плохой, жил в
Дириных Горках один, покинутый женой и детьми, называл себя бобылем и кончил
жизнь, действительно не имея «ни кола ни двора», как полагается бобылю. Почти
постоянно проживая в Волышове, он целые дни проводил с карандашом в руке,
искусно рисуя всяких животных, лошадей, коров, собак, и охотничьи сцены. Он
представлял из себя очень привлекательный тип барина былых времен, когда
культурный облик люди получали не столько путем образования, а путем
воспитания, и их культурность была не только внешняя, а выражалась в известной
утонченности взглядов, вкусов и чувств. Петр Николаевич был именно таким, и
всякая грубость и невоспитанность были в полном противоречии с ним. По
внешности он походил на маркиза времен Людовика XV, какими их себе обыкновенно представляют; он был со
всеми, и с дамами в особенности, утонченно вежлив и любил вести разговор, о
высшей политике в особенности, на изысканном и несколько витиеватом французском
книжном языке, на котором французы уже давно не говорят, но который у нас
сохранялся дольше, нежели во Франции. До конца жизни он всегда чем-либо
увлекался с чисто юношеским пылом; то это была политика, и тогда он создавал
целые проекты союзов, войн и прочее, то хозяйство — и тогда он на остающиеся
гроши выписывал какого-нибудь породистого быка, свиней или кур и тотчас же
считал огромные доходы, которые он от них получит. Конный завод у него
существовал всегда, пока он не лишился имения. Как остаток прежнего его величия
у него долго был кровный жеребец Вольтижер, от которого с рабочими матками он
выводил лошадей, которые, по его выражению, должны были «возить и воду и
воеводу», и этой цели он достигал. По соседям, в том числе и в Волышово он
иначе как верхом никогда не ездил; в этом он, по собственному объяснению, дал
себе обет по следующему случаю: раз как-то он поддался убеждению своего кучера,
желавшего воспользоваться волышовским гостеприимством, и отправился туда в
коляске, запряженной четвериком; на пути был довольно крутой и высокий подъем
на гору по песчаному грунту, и Петр Николаевич для облегчения лошадей — вышел
на ходу, незаметно для кучера, из коляски и пошел пешком. Кучер доехал до
верха, тронулся рысью и в таком виде, с пустой коляской, ухарски подъехал к
крыльцу волышовского дома, и Петру Николаевичу пришлось несколько верст пройти
пешком, пока за ним не приехал сконфуженный и озадаченный кучер, терявшийся в
предположениях, куда мог деваться его барин. Одним из последних увлечений Петра
Николаевича был проект введения в России табачной монополии. Долго сидел он над
каким-то писанием, и были заметны его таинственные свидания с конторским
писарем и наконец на имя министра финансов Бунге был отправлен заказной пакет,
и через несколько времени пришел казенный пакет «от М.Ф.», заключавший в себе
благодарность за присланную записку «которую Его Высокопревосходительство
прочел с большим интересом». Этого было достаточно, чтобы у автора проекта
появилась уверенность, что проект принят, что не сегодня завтра его вызовут в
Петербург и после этого начнется новая эра финансового благополучия как для
России, так и для самого автора. <…>
В позднейший период, но таким же завсегдатаем Волышова
был другой сосед Ростислав Петрович Балавинский. В Порховском уезде это была
личность очень известная и влиятельная; он слыл богачом, скрягой и даже
кулаком, но надо признаться, что в наши времена для дворянина почиталось
нормальным жить свыше своих средств и иметь долги, и если у кого имение не было
заложено, не было долгов, да еще, пожалуй, имелся в Государственном банке
кой-какой капитал, то такой дворянин почитался исключением и об нем отзывались
со смешанным чувством удивления и укоризны. Ростислав Петрович был именно
таким: для своей скромной жизни безвыездно в деревне он довольствовался своими
скромными доходами, отказывался, как общее правило, поручаться по векселям и
свое хозяйство вел умело, извлекая доходы; за это-то он и почитался и крезом, и
скрягой, и кулаком. <…>
Ростислав Петрович как был, так и остался ружейником,
и в наших охотах он участвовал больше для компании и наблюдений; ему доставляло
всегда огромное удовольствие подметить какую-либо оплошность охотника или
стравить соперников, и тогда, когда страсти разгорались и начиналось то, что он
называл «валка», он был доволен и только подливал масла в огонь, оставаясь
совершенно спокойным среди горячих споров. Раз как-то один из нас прозевал лисицу;
Ростислав Петрович не замедлил постараться всех об этом оповестить и, подъезжая
ко мне, уже издали, как всегда заикаясь, кричал: «А Н.Н. лисицу прозевал, ему
не охотиться, а ку-ку-курят щупать!». В чем заключалось это противопоставляемое
им охоте занятие — курят шупать, я до сих пор не знаю.
Один из братьев Ростислава Петровича первый открыл и
начал охотиться с обкладчиками, которые впоследствии получили большую
известность и широкое распространение под именем «лукашей» или «пековичей». В
деревне Острова Березской волости Порховского уезда проживал крестьянин Лука со
своими тремя сыновьями, и они вчетвером каждую зиму убивали по нескольку
волков, охотясь так, что трое гнали, а четвертый стоял с ружьем. Балавинский
начал с ними охотиться, от него об нем узнали в Петербурге гр. Воронцов-Дашков
и генерал Асташев, которые этих первых «лукашей» взяли к себе на службу; в то
же время у них появились из числа их соседей ученики и подражатели, и через
несколько лет все мужское население Островов и некоторых соседних деревень
стали на зиму уходить в качестве обкладчиков, и от них установился способ
охоты, именуемый некоторыми «по псковскому способу». Многие, вначале в
особенности, думали, что ставшие знаменитыми лукаши обладали какими-то
секретными способами для определения местонахождения зверя, в особенности
волков, и для того, чтобы втроем его выставить на любой лаз. Ничего подобного,
конечно, не было; они просто были опытные следопыты, умевшие и при трудных
обстоятельствах, в слепую порошу, когда другие терялись, разобраться в следах и
обложить зверя и затем по характеру местности определить его естественный лаз;
там они ставили охотников и затем без особого крика, но лишь насвистывая,
постукивая по деревьям и перекликаясь, его подымали. Когда нужно, они еще старались
направлять зверя, подвешивая, как они называли, «заслоны», которые потом стали
заменяться флажками. У меня таких лукашей перебывало несколько; некоторые были
хорошие, другие никуда не годные, и из моих доморощенных егерей вырабатывались
обкладчики, ничем не уступавшие пресловутым псковичам.
* * *
<…> Вернусь к описанию охоты в Волышове. Итак,
все охотники в сборе и первый выезд назначен на 8 сентября. Накануне по
предложению хозяина все соглашаются идти кормить собак, т.е. присутствовать при
их корме, который в отношении гончих совершается с некоторой обрядной
торжественностью. К назначенному часу все направляются на псарню, не исключая
дам, которым при входе вручается по прутику для того, чтобы отгонять
ласкающихся собак, которые могут запачкать платья; эту роль обыкновенно
принимал на себя мой Плеснев, всегдашний защитник и покровитель дам во всем,
что касалось охоты. Плеснев здесь гость, но чувствует себя как дома; он уже лет
пятьдесят проделывает здесь это осеннее действо, он занимает среднее между
псарями и господами положение, пользуется почтением, с ним советуются, и в этих
случаях он высказывается не иначе как со ссылками на то, что было при «батюшке»
Дмитрии Васильевиче или Ларионе Васильевиче; о поколениях он уже давно потерял
ясное представление. Собачья кухня расположена в конце длинного выступа, и тут
же, шагах в трехстах от псарни, стоит под навесом длинное корыто, заполненное
кормом, который доезжачий, ходя взад и вперед, размешивает веслом. Когда все
соберутся, доезжачий уходит и выводит с псарни стаю, состоящую из 40-50 собак,
которые, сопровождаемые выжлятником, идут за ним тесной толпой. Не доходя шагов
ста до корыта, он останавливает стаю: «Стой! Стой! Гончие, в стаю!». Гончие уже
знают, что от них требуется, и несмотря на терзания голода, возбуждаемого всеми
тремя чувствами: вкусом, зрением и обонянием, все же остаются на месте,
провожая глазами своего хозяина, который медленным шагом, с видимым
спокойствием отходит один к корыту. Но он внутренно волнуется, ибо начинает
испытывать не столько стаю, сколько себя самого: насколько он владеет стаей,
насколько она ему послушна и дисциплинированна; выжлятники тоже отходят от
стаи, но не сводят с нее глаз, дабы если какая-либо из молодых, не выдержав
мучений Тантала, выдвинется вперед, тотчас ее окликнуть, иначе она может всех
увлечь за собой и будет скандал и позор для доезжачего! Подходя к корыту,
доезжачий, еще раз попробовав достаточно ли корм остыл и убедившись, что он
готов, спрашивает хозяина: «Прикажете кормить?» и получив ответ: «Корми!», он
криком «Сюда, дружки, сюда ою! ю! ю!» подзывает к себе стаю, которая со всех
ног ринувшись к нему, останавливается как вкопанная под самым корытом, не
дерзая еще прикоснуться к корму. Тогда доезжачий зовет в рог, т.е. трубит
установленный на этот случай «позыв», одинаковый с тем, которым в острову
сзывают гончих, но мучительные терзания голодных еще не кончены; они ждут
разрешения прикоснуться к корму и знают, что это разрешение может им дать
только один человек в мире — это доезжачий, поэтому они не поддаются
провокации, когда кто-либо из присутствующих, для испытания их выдержанности
произносит этот разрешительный трудно передаваемый буквами звук (вроде:
«дбруц!»), который доезжачий произносит наконец по приказу хозяина: «Давай!»; в
один миг все 50 гончих жадно накидываются на корм и торопливо его лакают,
перебегая с места на место в надежде выискать лучший кусок мяса и перехватить
что-либо вкусное у соседа. Но еще не все испытания окончены: когда корм
наполовину съеден, опять-таки по приказу хозяина «Отбей!» доезжачий окликом:
«Стой! В стаю!» вновь заставляет послушную стаю прервать утоление своего
голода; стая отходит от корыта, собирается в тесную кучу и, умиленно глядя в
глаза доезжачему, облизываясь и дрожа от нетерпения, ждет дальнейших приказаний.
Наконец мучения кончены и им дают спокойно доесть свой корм, после чего они
врассыпную медленно возвращаются на свои нары. Испытание прошло блестяще; стая,
показавшая такую выдержку у корма, очевидно, ее проявит и в поле, а без нее
нельзя управлять этой оравой, как нельзя без дисциплины управлять толпою людей;
доезжачий и хозяин получают несколько комплиментов, а видевшие эту процедуру
впервые удивляются умению, проявленному при обучении состоящей из полсотни
собак стаи. Следуемый затем корм борзых, на которых требования дисциплины не
распространяются, происходит без всяких формальностей и присутствующим дает
случай их разглядеть, их сравнивать и т.п., после чего все расходятся в
нетерпеливом ожидании следующего дня.
Следующий день приходится на воскресенье, когда в силу
неуклонно соблюдаемого порядка на охоту выезжают только после обедни и
ускоренного завтрака. К обедне в прилегающей к дому церкви сходятся все; она
заполнена жителями Волышова, соседних деревень и охотниками трех съезжих охот;
их человек тридцать, они все в новеньких мундирах, подстриженные, подбритые, в
полной готовности после годичного перерыва приступить к действиям. После обедни
ранний завтрак. Не знаю, как другие, но я за этим завтраком испытывал всегда
некоторое волнение; кроме нетерпения, тут действовало всегда сознание, что
предстоит некоторый смотр моей охоты, хочется не ударить лицом в грязь,
щегольнуть ее составом, похвастаться своими «первоосенниками» (т.е. собаки
весной погодовавшие). Завтрак затягивается, между прочим, потому, что хозяйка
ведет длинные разговоры с сидящим рядом с ней батюшкой, почтенным
о.Александром. Большинству кажется, что в такой день такие разговоры неуместны
и подлежали бы сокращению. Наконец все встают и расходятся по своим комнатам,
чтобы переодеться и облечься в охотничьи доспехи. Тем временем перед домом
развернулась величественная и живописная картина.
В центре просторного двора, окаймленного домом покоем,
в стиле Людовика XVI, с мансардами, перед высоким
крыльцом расположились обе стаи, всего около ста собак, с шестью выжлятниками,
двумя доезжачими и все тем же Плесневым во главе; налево столько же моих и
голицынских; все охотники верхами, у борзятников по две собаки на сворах; в
центре образовавшегося таким образом полукруга конюхи водят господских верховых
лошадей, тут же стоят пешие мальчики, еще не доросшие до положения настоящих
охотников, и держат борзых, предназначенных в господские своры; в некотором
отдалении экипажи, запряженные парами и тройками; последними, красиво
подобранными, с рысаками в корню и кровными пристяжками, Волышово издавна
славится. Сегодня выезд многолюднее обыкновенного; это потому, что день «своры»
это как бы парад, когда выезжают все — и стар и млад. Некоторые уже давно на
пенсии или исполняют побочные обязанности при охоте, воспитывают щенков и т.п.
Но сегодня они выехали и бодрятся на конях.
Понемногу выходят из дома его обитатели. Все стараются
казаться спокойными, но настроение вообще приподнятое; не скрывают своего
возбуждения только дети Голицыны, их семь штук и все они уже давно бегают среди
охотников, гладят собак и засыпают всех вопросами. Не хватает еще кн. Павла
Павловича, это, однако, никого не удивляет, т.к. все привыкли к тому, что общий
любимец Павлик всегда всюду опаздывает и объясняет это не тем, что он опоздал,
а тем, что другие поторопились. Но он в своей комнате не сидит сложа руки: он
при содействии своего камердинера занят пригонкой на себя специальной
направленной одежды, кинжала, своры и рога; это, как и все, что он делает,
делается с чувством, толково, с расстановкой, не спеша, по пословице:
«Поспешишь — людей насмешишь». Наконец вышел и он. Хозяин дает знак, и все
охотники, спешившись, берут в руки рога и играют особый «голос». Дирижирует
Плеснев, отбивая такт арапельником; голос состоит из серии аккордов на
подобранном строе рогов с переливами, именуемыми «талили» и «турутом». Об этих
«талили» и «турутах» Плеснев все эти дни поучал молодежь на бывших репетициях
на псарне, но, впрочем, безуспешно, т.к., по его словам, с тех пор, что умер
тридцать семь лет тому назад какой-то «Констентин, что похоронен в Тишенке»,
искусство художественного воспроизведения этих виртуозных переливов утрачено.
Музыкальный номер окончен; хозяин скомандовал: «На
конь!». Плеснев и доезжачий Платов отходят от остальной группы и становятся по
двум сторонам широкой березовой аллеи, ведущей к выезду из усадьбы на большую
дорогу; между ними распущена свора, которая и дает название всему
происходящему; к этому месту подъезжает первым Строганов, но свора натягивается
и Плеснев объясняет, что проехать нельзя, здесь застава, нужно откупиться;
Строганов возражает, что никаких застав не признает, откупа платить не желает и
т.д., но наконец кладет деньги в протянутую шапку, свора опускается и он
проезжает. То же проделывают и все остальные господа, и наконец переезжает
через свору и вся охота, но это уже — «на счастье». Вслед затем деньги
немедленно кому-либо сдают и прячут в сохранное место до конца осенних охот,
т.к., зная нравы людские, было бы безумием их оставить в руках охотников…
Сегодня очередь волышовской стаи, выбитскую отводят
домой, и вся охота вытягивается в классическом порядке: впереди стая, за ними
длинной вереницей борзятники, сзади экипажи. Направляются к первому «острову»
верстах в двух от усадьбы сквозь большой парк-лес Омшарину. Воспользуюсь этим
прохождением, чтобы описать еще кое-кого из присутствующих. Здесь, во-первых,
два доктора, оба друзья всей семьи, типичные бывшие дерптские студенты времен
до русификации, домашний врач Строгановых Вагнер и заведующий строгановской
больницей в соседней усадьбе Александрово хирург Рюккер; к счастью для
последнего, с тех пор что он сделался ярым псовым охотником, а это уже тому лет
двадцать пять назад, Александровская больница ежегодно нуждается в ремонте или
во всяком случае проветривании, и это по климатическим и гигиеническим
соображениям полезнее всего делать в сентябре… Выехала сегодня в виде
исключения и Вера Илларионовна Мейендорф, наша двоюродная сестра, ее соблазнила
только чудная погода, т.к. она председательница Общества покровительства
животным и ненавистница всяких охот. Она предупреждала, что сделает все от нее
зависящее, чтобы помешать нам убивать несчастных зайцев; но против этого
приняты меры: с нею в коляске поместилась М.В.Константинова, ей поручено
парализовать коварные намерения Веры. Муж Веры Илларионовны Мейендорф, будущий
командир Конвоя Е.В.37 едет с гончими; он убежденный гончарник,
презирает езду с борзыми, и на нем огромный, в аршин длиной, рог, изображающий
в строе рогов контр-бас, которого из-за его тяжести никто, кроме него, никогда
на охоту не надевает. Академик Бобби Голицын уже волнуется и соображает, как бы
ему попасть на хороший лаз и, главное, не дать мне его занять; на этой почве у
нас с ним всегда дружественное соревнование. Он ужасно не любит возвращаться
домой «попом», т.е. без зверя в тороках, но это с ним редко случается, т.к. он
столь же расторопен на охоте, как умудрен в математике! Среди всадников вдруг
появляется пешеход: это недавно приехавший погостить из Англии бывший
воспитатель Строганова. В последующие дни он будет выезжать с нами верхом, но
сегодня воскресенье и ему как духовному лицу неприлично в такой день охотиться,
но ничто ему не мешает во время прогулки случайно встретиться с
охотой.<…>
Проехав сквозь Омшарину, охота выехала на большой луг,
окаймленный несколько возвышенными краями, а в середине луга лесок, носящий
название Тишинское болото. Когда-то, по-видимому, вся эта местность
представляла из себя озеро, потом болото, в настоящее время значительно
обсохшее и образовавшее лесок в 15-20 десятин густой ольховой поросли, в
котором любили держаться лисицы. Стая двигается прямо к острову, со стаей по
обыкновению и сам хозяин; он большой любитель и одинаковый ценитель и знаток
как борзых, так и гончих, но его характер плохо мирится с иногда вынужденным
долгим стоянием на месте с борзыми, и он предпочитает более подвижную езду под
гончими. Своры разъезжаются, объезжая остров с двух сторон от того места, где
будут брошены гончие; по жребию сегодня волышовским сворам досталась правая сторона,
а нам левая. На нашей стороне патентованный лисий лаз «у камня»; конечно, мы
его галантно уступаем дамам и там располагаются пешими, прячась за большим
камнем, сестра Строганова Мария Александровна и моя жена38, и у
каждой на своре по английской борзой; к ним допущена и старшая девочка
Голицына, страстная охотница и уже имеющая достаточную опытность; всем
остальным детям, дамам и любителям посоветовали отъехать подальше от острова и
спрятаться в опушке леса.
По сговору с хозяином я занимаю самый передовой лаз и,
замыкая собою цепь окруживших остров борзятников, подаю в рог сигнал, одну
октаву с протяжной верхней нотой, означающий «бросай гончих». Доезжачий,
стоявший до этого спиной к острову, имеет перед собой стаю, окидывает, не
торопясь, последним взором своих любимцев, которые, впиваясь в него глазами и
предвкушая близкие охотничьи наслаждения, усиленно помахивают «гонами» (т.е.
хвостами), поворачивается лицом к острову и вместе со всеми присутствующими
снимает шапку и набожно крестится; это опять-таки обычай, бережно самими
охотниками сохраняемый в своей среде, и с этого начинается всякий день охоты.
Наконец «о полес, полес, дружки!», и вся стая мигом врассыпную рассеивается по
лесу. Начинается «ровнение», с порсканием на разные лады, прерываемые изредка
звуками рога доезжачего, дабы держать в должной к себе близости горячащихся на
первых порах гончих. Но вот где-то отозвалась гончая: раз, другой, и гончие и
псари останавливаются и прислушиваются. Но через секунду гончие, не обращая на
слышанный гон никакого внимания, продолжают заниматься своим. И псари, и гончие
определили по голосу, что это отозвалась Вопишка, которая не внушает к себе
никакого доверия, все ее считают за особу легкомысленную, не способную
разобраться в многочисленных запахах, которыми заполнен лес; ее держат в стае,
потому что она красива собой и обладает приятного тембра высоким сопрано,
эффектно звучащим с другими голосами; голос она подала просто так, чтобы
развлечься и произвести некоторую сенсацию, зато к ней по приказу доезжачего
«подбей ее» устремился выжлятник с криком «врешь Вопишка» и старается арапником
отбить у нее охоту врать. Но вот через несколько времени раздается где-то в
отдалении басистый голос; это уже другое дело, это отозвался почтенный Добывай;
картина быстро меняется: гончие, опознав голос своего «мастера» (т.е. лучшая
гончая в стае, которая во время гона идет впереди, «держит переда»), все
ринулись к нему, поощряемые возгласами псарей: «Слушай, слушай, ото, то, то к
нему, к нему!». Добывай знает свое дело и не любит, чтобы ему мешали; он
нарочно отдалился от толпы, в которой масса неопытной суетливой молодежи,
большей частью его же детей и внучат, и там, в одиночестве, напал на след,
начал его проверять и, когда убедился, что он заслуживает внимания, — дал голос.
К нему быстро подвалила стая, дружными усилиями вытравила след и, вытравив,
«варом заварила», заливаясь различными голосами от тонких дискантов до густых
басов, возбуждая в охотниках ощущения, от которых мурашки по коже бегают, и
оглашая лес и поле звуками, которые многим в такие минуты кажутся лучше всякой
музыки! Потому как гончие «добирались», т.е. вытравляли след сначала, давая
голос с промежутками, и как они теперь гонят, доезжачий догадывается, что гонят
по лисице, но и еще никто не «перевидел». Но вот один из выжлятников, выскочив
на лесную дорожку, увидел, как матерая лисица, настигаемая стаей, шмыгнула
через прогалину, и он подает в рог голос «по лисице». Среди борзятников в поле
тотчас же намечается некоторое движение, и те, которые до сих пор стояли
слишком открыто, быстро прячутся, кто за пригорок, кто за куст, кто за забором
или за камнем. Тем временем лисица, сделав круг по острову и усмотрев, что
везде небезопасно, решилась направиться на свой обычный лаз у камня, где ей
представлялось побольше шансов спастись, но на этот раз ее надежды не
оправдались и она была быстро затравлена дамами. Как только она была поймана,
так в поле по следу вывалила вся стая, кучкой, так что «шапкой накрыть», а за
нею и охотники: доезжачий, видя, что дело кончено, остановился на опушке и
начал звать в рог, пока выжлятники не остановили ее кликами: «Стой! Стой!
Гончие, ого, го! Дошел, дошел, дружки! Стой, вались до ловца!» Гончие
остановились, но, несомненно, смышленый Добывай подумал: «Опять та же история,
я нашел, мы выставили, а досталась другим…», и с сознанием исполненного долга,
посмотрев на висевшую уже в тороках лисицу и последний раз вдохнув в себя ее
аромат, вместе с другими направился к доезжачему.
Тем временем на самом переду, между мной и
Б.Голицыным, вышла «прибылая» (т.е. молодая) лисица и мы вместе начали ее
травить; из-под угонки моей собаки ее подцепила, притом скверно, за «трубу»,
т.е. за хвост, маленькая сучка Бориса Голицына Дэзи; лисица конечно его; я его
с приятной улыбкой поздравляю с «красным полем» (т.е. за успех в затравлении
«красного зверя» — волка или лисицы) и, молча подобрав своих собак, возвращаюсь
на свое место, но в груди у меня, по выражению Кузьмы Пруткова — «змия»! Дело в
том, что лисица, несомненно, шла ближе ко мне и мне подлежало ее травить, а
никак не ему, но я не хотел нарушать общего благодушного настроения первого дня
охоты и потому сейчас смолчал. Но вечером я без всякой злобы, но из принципа,
высказал ему свое мнение, на что он, взяв карандаш и бумагу, начал чертить план
местности, упоминая о каких-то катетах и гипотенузах, и из всего этого
выходило, что я должен был стоять на месте, а он один травить. Я не математик,
и он меня не убедил, но в течение осени Р.П.Балавинский не раз заводил речь об
этой лисице и мы всегда оставались каждый при своем мнении, и раз даже, к
великому удовольствию Ростислава Петровича, наш спор принял несколько острый
характер.
Из острова затравили еще двух-трех русаков и начали
выводить гончих. Пока к стае съезжались борзятники, невдалеке послышалось
протяжное «А…ту его» (окрик, которым охотник возвещает, что он подозрил
русака), и тучный Никита Горшок, труся на своей лошади, приближался к месту
сбора.
Никита Горшок был из тех старых пенсионеров, которые
уже давно не охотились, но сегодня он выехал; однако же, как совершенно глухой,
не для того, чтобы стоять на лазу, а чтобы попробовать свое счастье и подозрить
русака и за это получить традиционный серебряный рубль «на чай», но которому он
уже заранее, в надежде на удачу, решил дать несколько иное назначение. Поэтому
он, когда все борзятники разъехались по своим лазам, сам взял в сторону и,
обшарив знакомые места, где русаки любят залегать, теперь спешит доложить
хозяину о своей находке; делает он это не просто, а в стихотворной форме. К
сожалению, никто в свое время не додумался записать это произведение, должно
быть, какого-нибудь былого доморощенного поэта, но я помню, что оно было
довольно длинное, что в нем главным образом говорилось о тех чувствах радости,
которые русак испытывает от того, что ему суждено потешить господ, и кончалось
словами: «…лежит, прижимается, вас, господ, дожидается».
Тут некоторое время происходит то, что по-французски
называется «combat de generosite»39:
Строганов, как гостеприимный хозяин, предлагает травить подозренного гостям, а
гости отказываются, и останавливаются на компромиссе: Строганов и я посадим по
одному первоосеннику и их померим, а судьей, который решит, которая резвее и
выиграет садку, будет П.Голицын. В этих случаях по соображениям, понятным
псовым охотникам, выбор обыкновенно останавливался на суках. Положим, что я
выбрал дочь моей любимицы Лебедки, мою многообещающую половопегую Отлику, а
Строганов — дочь такой же его любимицы Утешки — муругую Невиду («половопегая»,
«муругая» — различные окраски борзых). Один из борзятников берет их на свору,
причем можно быть уверенным, что ежели борзятник волышовский, то он первой на
свору возьмет выбитскую собаку, а потом свою, а ежели борзятник выбитский, то
наоборот. Эта тонкая хитрость заключается в том, чтобы своей собаке дать
ничтожное, но все же преимущество, т.к. собака, которая на своре последняя,
соскочит с нее первая и этим получит один-два корпуса преимущества. Подъезжаем
мы к русаку, беспечно разговаривая, но, по правде сказать, оба испытываем
некоторое волнение: «а ну как Отлика осрамится, и не оправдает возлагаемые на
нее надежды». В это время и особенно в хорошую теплую погоду русак лежит
плотно, и иногда, чтобы его поднять, нужно подъехать к нему вплотную и
несколько раз хлопнуть арапником. Но наконец он вскочил и травля началась.
Резвые суки не дают ему хода и после нескольких угонок, предположим, моя
Отлика, справившись после своей же угонки, лихим «броском»40,
унаследованным ею от своей матери, подхватила русака и перекинувшись с ним
через голову, пришпилила его к земле. Победа несомненно за нею, и настолько
очевидно, что и без решения судьи это признает и Строганов, расхваливая мою
Отлику, но… в душе своей он еще не признает ее преимущества, а объясняет
происшедшее тем, что Невида на три месяца моложе, а в этом возрасте это
сказывается, что она не в порядке, скакала «не своими ногами» и т.п. Такова уж
психология псовых охотников: им бывает очень трудно (сужу по себе!) мириться с
мыслью, что у других могут быть собаки лучше ихних. Когда мы возвратились к месту,
где собралась вся охота и откуда видно было нашу травлю, то и там была заметна
некоторая двойственность настроений: выбитские молча торжествуют, а волышовские
несколько смущены и разочарованы!
Следующий остров Великуши; это большой остров,
состоящий из березовой рощи с прилегающими к ней разбежистыми мелочами41,
— здесь работы хватит для гончих и борзятников до самих сумерек, когда наконец
хозяин, в свой дискантовый рог подает заключительный протяжный сигнал «домой».
Все съезжаются к тому месту, где вывели стаю, и когда все гончие в сборе, то
охота трогается в том же порядке — т.е. стая впереди и за нею вереницею
борзятники и все прочие.
После краткого отдыха все в восьмом часу собираются к
обеду, который проходит весело и оживленно, в бесконечных толках об истекшем
дне, о травлях и проч. Расходятся не поздно, чтобы завтра с утра сесть на коня
и начать уже серьезную, деловую осеннюю охоту, которая прекратится только с
осенними заморозками, обыкновенно в половине октября. Этим закончился первый
день охоты в Волышове и этим же я закончу свое слишком, может быть, для
читателя, пространное повествование о делах и людях, которые в моей памяти
связаны с «добрым старым временем».
П.А.Столыпин, его реформа и мое участие
в ней
<...> Краткое существование I Думы (она была открыта 27 апреля 1906 г. и распущена
9 июля 1906 г.) было сплошным революционным митингом, и, поскольку она являлась
выразительницей мнений страны, обнаружила только полную политическую незрелость
того народа, который безо всякой подготовки оказался вдруг обладателем
политических прав. Правительство, возглавляемое дряхлым И.Л.Горемыкиным42,
заняло положение безучастного свидетеля ярой революционной пропаганды с думской
трибуны, широко распространявшейся во всей стране, еще более растравляя в ней
революционные настроения и выступления. Тем не менее целесообразность ее
роспуска в это время многими оспаривалась; казалось, что возбуждение в стране
настолько сильно, народные массы настолько связали все свои вожделения с
существованием и деятельностью Думы, что ее роспуск будет встречен новой
революционной вспышкой вплоть до вооруженных восстаний. Само правительство, в
лице Совета министров, и сам государь были не чужды этих опасений, но мнение
министра внутренних дел П.А.Столыпина43, не разделявшего их, наконец
превозмогло и было вполне оправдано событиями; роспуск прошел совершенно гладко
и, кроме бессмысленного Выборгского воззвания, не вызвал ни одного бунтарского
выступления44.
Когда тотчас же после роспуска И.Л.Горемыкин был
уволен и председателем Совета министров на его место был назначен П.А.Столыпин,
то однажды ко мне приехал министр иностранных дел Извольский45 с
предложением от имени Столыпина занять пост главноуправляющего Землеустройством
и Земледелием46, как в то время называлось бывшее Министерство
государственных имуществ и будущее Министерство земледелия.
Это было время наибольшего обострения аграрного
вопроса. Крестьянство, приступившее до созыва Думы к самочинному осуществлению
своих захватных вожделений, в речах думских ораторов находило оправдание своих
действий и в кадетской формуле «принудительного отчуждения земель казенных,
удельных, частновладельческих и проч.» не без основания усматривало обещание
удовлетворения этих своих вожделений. Я в полной мере сознавал значение
предлагаемого мне поста и сопряженной с ним ответственности, и мое первое и
вполне сознательно и искренне усвоенное побуждение было — отказаться. Но в
последующих переговорах со Столыпиным и в значительной мере под влиянием
убеждений, что в такую минуту нельзя отказываться, я согласился, в чем
неоднократно и по сей день себя упрекал и упрекаю.
Читатель, может быть, испытает некоторое
разочарование, не найдя в последующих страницах систематического, в
хронологической последовательности, описания тех событий политической жизни
России, к которым я в течение почти двух с половиной лет был прикосновенен в
качестве министра. Это был период еще не окончательно подавленных революционных
проявлений, бесчисленного множества политических покушений, убийств и
экспроприаций; время созыва II
Государственной Думы, сильно, как и ее предшественница, пропитанной
революционным духом, ее сенсационного роспуска с изданием в порядке Высочайшего
Указа нового избирательного закона (3 июня 1907 г.), издания, в промежутке
между I и II Думами,
аграрного закона 3 ноября 1906 г. и, наконец, созыва, избранной по новому
избирательному закону, III, оказавшейся
работоспособной, Государственной Думы. Все эти события несомненной исторической
важности, и именно потому я и воздерживаюсь писать о них с претензией на
историческое изложение в тех условиях, которые мне доступны в Париже, т.е. без
всяких собственных записей в форме дневника или даже заметок, и без всякой
возможности ссылаться и справляться с документами. Я намерен и здесь
придержаться той системы, в силу коей я назвал свои воспоминания «отрывочными»,
и останавливаясь только на тех событиях и явлениях, которые ясно запечатлелись
в моей памяти, точно их воспроизводить в том свете и с той оценкой, которая мне
присуща, не смущаясь тем, что к повествованию об этом периоде своей
деятельности я приступаю с наименьшей охотой. Это читатель усмотрит из
следующей моей автооценки как деятеля: я считаю, что я был в свое время очень
хорошим предводителем, хорошим губернатором, никуда не годным министром и
абсолютно бесполезным членом Государственного Совета. Жизнь научила меня
сознавать, что для успеха на государственном или политическом поприще
недостаточно старания честно выполнить свой долг: люди, хотя бы самых
выдающихся способностей и дарований, достигают широких результатов в политике
только при наличии известной доли честолюбия и властолюбия. Политика — это
борьба, и во всякой борьбе пламенное желание победить, украшать себя лаврами
есть главный стимул успеха. <...>
Те, кто достигают высших должностей в государстве и
про которых говорят: «они ничего не ищут», «ему ничего не нужно», могут
заслужить уважение своих сослуживцев и даже современников, но и только; их
заслуга перед государством хотя по масштабу и больше, но по существу та же, что
и добросовестного столоначальника.
Я стал министром безо всякого влечения к этой
деятельности, в силу необходимости и казавшейся мне тогда невозможности, по
обстоятельствам времени, отказываться, и без предварительной подготовки,
которая породила бы во мне определенный план.
Политика Столыпина в момент моего вступления в кабинет
только еще намечалась. В аграрной области уже было предрешено, в целях создания
некоторой передышки и дабы ослабить реальное малоземелье, образовать из земель,
приобретаемых Крестьянским банком от частных владельцев и от Уделов, равно из
земель казенных, земельный фонд, за счет которого удовлетворять земельную нужду
крестьян в наиболее резких ее проявлениях. Этим путем, в связи с мероприятиями
по усиленному переселению на свободные земли в азиатской России, предполагалось
создать некоторую передышку и тем приобрести возможность сосредоточить усилия
правительства для осуществления широкого плана по поднятию производительности
земледельческого труда на крестьянских землях.
С основами этой политики я был вполне солидарен, но в
то же время я не мог не сознавать, что в некоторых своих отраслях она заключает
в себе уклонение от незыблемых оснований сельскохозяйственной экономики,
является компромиссом, уступкой чрезвычайным обстоятельствам, на которую идут
как на меньшее зло, чтобы отстранить большее — революцию.
Не только по своему положению как крупный
землевладелец, но и по убеждениям я был аграрий; я отчетливо сознавал
политическую и экономическую полезность, наряду с другими формами
землевладения, крупного капиталистического землевладения; и я в качестве
предводителя всегда ратовал за его ограждение от распыления, за сохранение на
местах дворянского элемента.
В качестве министра мне пришлось сразу же осуществлять
программу обратного свойства, содействовать усиленной скупке Крестьянским
банком помещичьих земель и прилагать свою руку к упразднению, как последствие
погромов и порожденной ими паники, культурнейших созданных поколениями
хозяйств.
Я осуществлял эту часть программы добросовестно, но,
признаюсь, без всякого энтузиазма. Не только министерская деятельность, но и та
среда, в которую я попал, мне были во многом чужды. Вся моя предшествующая
деятельность протекала вне Петербурга, с большинством своих коллег по Совету
министров я до своего вступления в Кабинет даже не был знаком, и вообще мое
знакомство с лицами высшей бюрократии ограничивалось теми посещениями их в их
служебных кабинетах, которые вызывались моей предшествовавшей деятельностью и
бывали крайне редки. Поэтому у меня не было тех личных связей, которые
облегчают служебные, и я скоро стал чувствовать, что это отражается на деле.
Хотя в то время уже существовало «объединенное правительство» в лице Совета
министров, возглавляемого председателем в качестве премьера, но традиции
ведомственного обособления еще далеко не были изжиты, и поэтому проведение
любой меры по своему ведомству, насколько эта мера соприкасалась с областью
других, требовало целого ряда мер и приемов для согласования в лучших случаях,
но часто и для устранения выдвигаемых ведомственной политикой препятствий.
Один из моих коллег по Совету министров часто упоминал
о «кухне», разумея под этим выражением все те предварительные невидимые
манипуляции, которым подвергалась всякая правительственная мера до того, что
она выявится в той форме, в которой она станет общим достоянием и будет
опубликована в Правительственном вестнике или Собрании узаконений. В тайны
этого кулинарного искусства я был совершенно не посвящен, я им научался, уже
исполняя обязанности шефа, и это часто отражалось на результате.
Наибольшая площадь соприкосновения Ведомства
землеустройства и земледелия была с Министерством внутренних дел и
Министерством финансов. В осуществлении аграрной политики на Министерстве
внутренних дел лежала вся правовая сторона вопроса: оно заведовало всем
крестьянским управлением и на нем, следовательно, лежала инициатива законов,
касавшихся земельного устройства крестьян, и в этом порядке Столыпиным был
тогда проведен закон 9 ноября, создавший перелом в существовании земельной
общины и положивший начало личному крестьянскому землевладению47.
На ГУЗиЗ лежало выполнение всей технической стороны
землеустройства, создание и руководство органами землеустройства на местах,
разработка Положения о землеустройстве, издание Наказов, инструкций и проч.
Несмотря на такую значительную площадь соприкосновения, деятельность обоих
ведомств протекала без трений, так как была проникнута тем совершенно
идентичным пониманием задач новой аграрной политики, которое объединяло меня с
П.А.Столыпиным.
Менее гладко было соприкосновение с финансовым
ведомством. Это было время, когда после японской войны и революционных
потрясений это ведомство испытывало крайние, вполне понятные затруднения и
министр финансов В.Н.Коковцов48 главной своей задачей поставил
сведение бюджета без дефицита как меру, единственно могущую поддержать на
мировом денежном рынке подорванный кредит России, нуждавшейся для поддержания
своей валюты и удовлетворения текущих нужд государственного казначейства в
займах. Эту свою задачу, которая может быть выражена одним словом ЭКОНОМИЯ,
Министерство финансов проводило с несокрушимой последовательностью, безжалостно
урезывая расходные сметы всех ведомств.
ГУЗиЗ с его открывавшейся широчайшей деятельностью
было невозможно замкнуться в бюджетных границах, сложившихся и унаследованных
от бывшего Министерства государственных имуществ с его ограниченной
компетенцией и всегда, дотоле признававшимися второстепенными государственными
задачами, и наравне с прямыми задачами по землеустройству, переселению и проч.
потребности ведомства слагались из системы мер по поднятию сельскохозяйственной
культуры в целях увеличения производительности земель. Сюда входили потребности
сельскохозяйственного образования, развития науки и всяких опытных и
показательных учреждений, агрономической помощи и т.п. Все это были меры
первостепенной государственной и политической важности, выдвигаемые жизнью как
единственный план, который правительство, сознававшее истинное положение вещей
и свое ответственное перед страной положение, могло противопоставить
демагогическим воплям о малоземелье и кадетским посулам «принудительного
отчуждения». Но эти меры не давали по своему существу осязательных фискальных
выгод в ближайшем будущем, их воздействие могло быть только медленно
сказывающееся, и в этом отношении они не вкладывались в рамки узкоказначейской
политики, которая, однако же, доминировала во взглядах финансового ведомства.
И ежели я не вынес чувства удовлетворения от своей
министерской деятельности, то это было главным образом потому, что я не успел
возвести вверенное мне ведомство на степень должного, по обстоятельствам
времени, значения; не сумел добиться соответствующих потребностям ассигнований
государственных средств и был вынужден довольствоваться ассигнованиями, явно
этим потребностям не соответствующими. При таких условиях темп развития
землеустроительных мероприятий замедлялся, хотя многое, чего я за свое время не
достиг, было впоследствии достигнуто моим талантливым преемником
А.В.Кривошеиным49.
Не многим известны те мытарства, которым подвергались
министерские сметы в период, предшествующий их внесению в форме бюджета в
законодательные палаты. Составленные департаментами сметы подвергались
рассмотрению в так называемых междуведомственных совещаниях, в которых
принимали участие представители Министерства финансов и Государственного
контроля. Как общее правило, представитель Государственного контроля
поддерживал представителя финансов в его стремлении во что бы то ни стало
достигнуть сокращений, хотя часто в этом отношении проявлял менее страстности и
большую склонность вникать в существо дела, нежели его коллега. Этот последний
являлся на эти предварительные совещания с определенным мандатом своего
начальства добиваться сокращений. В мое время таким представителем Министерства
финансов, откомандированным для урезывания смет Ведомства землеустройства и
земледелия, был некий статский советник Николаенко50; на совещания
он являлся начиненным всевозможными справками, подобранными для достижения
своей цели. Так например, если вопрос шел об учреждении временных курсов для
образования землемеров для землеустройства, то он возражал против по существу
выработанной учеными специалистами программы, настаивая на ее сокращении, на
сокращении продолжительности курсов, числа слушателей и т.п. Если вопрос шел о
покупке быков швицкой породы по 500 р. за голову, он настаивал на покупке быков
ярославской породы по 100 р.; одним словом, по всем отраслям он проявлял такие
специальные и универсальные знания, притом неизменно клонящиеся к единой
конечной цели — экономии, которые в полной мере оправдали бы его назначение
главой ведомства. Свой успех он учитывал размером достигнутых сокращений и,
когда однажды после того, что эта торговля длилась несколько месяцев, я дал
своему товарищу51 указание больше ни на какие уступки не идти, то он
во время конечного заседания мне телеграфировал, что ст. сов. Николаенко
умоляет хоть что-нибудь уступить, т.к. не добившись сокращений, он боится
вернуться в свое министерство, и я из чувства сострадания уступил несколько
тысяч рублей!
Но этими междуведомственными совещаниями еще не
исчерпывались сметные мытарства. Несогласованные в этой стадии кредиты
поступали, на тот же предмет согласования, в Совет министров и там подвергались
вновь пересмотру, который происходил в той же форме торговли, доходившей при
трехмиллиардном бюджете до деталей в несколько тысяч рублей. Помню, как раз в
третьем часу ночи, до которой поры обыкновенно затягивались в то время
заседания Совета, мы приступили к рассмотрению не согласованного по военному
министерству предмета по постройке какой-то казармы. Вопрос шел о трубах для
стока нечистот: военное министерство настаивало на керамиковых трубах; министр
финансов доказывал, что можно ограничиться хорошо просмоленными трубами
деревянными; разница была в несколько тысяч рублей и Совет министров в конце
концов с радостью примкнул к предложению П.А.Столыпина — «грех пополам»,
предоставив инженерам разобраться, из какого материала построить эти,
получавшие значение государственное, трубы.
Бережливость, экономия и бюджетная осторожность — все
это черты, необходимые во всяком хозяйстве, а тем более в государственном. Тем
не менее я позволю себе некоторую критику той формы их применения, с которыми
я, в бытность мою министром, был не согласен.
Бюджет Российской империи был основан преимущественно
на доходах от налогов косвенных. Эти доходы имеют свойство повышаться
автоматически, без повышения ставок, от увеличения населения, роста его
богатства и потребностей, увеличения торговых оборотов и проч., и в этих
пределах они могут быть на основании данных предшествующих лет с известной
точностью предусматриваемы и с должной поправкой, подсказываемой осторожностью,
вводимы в смету доходов при составлении бюджета. В таких размерах это повышение
доходов и подлежит внесению в бюджет на предмет удовлетворения в той же мере
склонных, по естественным причинам, повышаться и государственных потребностей.
Еще, кажется, не было правительства ни в одной стране, которое могло бы на
последующий год составить бюджет с пониженной против предшествующего года
сметой обыкновенных расходов. У нас во времена Витте52 укоренился
прием исчислять бюджетный доход в явно преуменьшенном против действительности
размере; таким путем из года в год получалось КРАСИВОЕ, с точки зрения
бюджетной политики, явление — превышение доходов над расходами, и
образовывались так называемые свободные остатки государственного казначейства,
которые учитывались как достижение финансовой политики, а в действительности
были в значительной мере последствием неудовлетворения нормальных потребностей
государственной жизни.
Эти потребности большей частью отчетливо сознавались
каждым отдельным ведомством, но при Столыпине правительство еще в недостаточной
степени сложилось в качестве «объединенного», чтобы парализовать преобладавшее
в его советах влияние интересов Государственного казначейства, с большим
авторитетом и талантом отстаиваемых таким министром финансов, каким был граф
В.Н.Коковцов. Эта политика, которую я оспариваю не как политику мудрой
бережливости, а как такое проявление этой бережливости, которое перерождалось в
близорукую скаредность, имела вредные последствия. Укажу на примеры.
По закону переселенцы в Сибирь имели право на пособие
в виде ссуды от казны в размере 150 р. на хозяйство. Это сравнительно малое
пособие имело, однако, для них при их водворении огромное и вполне понятное
значение, и многие решались на переселение в надежде его вовремя получить. Тем
не менее, чтобы не отягощать бюджета несколькими лишними миллионами, кредит на
это пособие из года в год под давлением Министерства финансов сознательно
вносился в смету в значительно уменьшенном размере против исчислений
Переселенческого управления, основанных на вполне точных данных о количестве
предстоящих водворению в сметном году переселенцев. В результате получалось, что
эти ссуды задерживались, не выдавались в момент наиболее острой их нужды, и
переселенцы в течение долгих месяцев обивали пороги переселенческих чиновников,
пока наконец Переселенческому управлению не удавалось в результате долгого
клянчания (иначе этих действий назвать не могу) добиваться дополнительных
кредитов в порядке сверхсметных ассигнований за счет «свободной наличности».
Спрашивается, какие мысли и чувства такое невыполнение правительством своего
обещания должны были возбуждать в умах переселенцев, и не вправе ли они были
эти задержки объяснять злоупотреблениями чиновников и из этого делать
соответствующие выводы, пригодившиеся в 1917 г.
Другой пример: с 1861 г. в собственность крестьян при
содействии правительства перешла громадная площадь в не менее 130 миллионов
десятин, составлявших 1/3 всей территории Европейской России, но эта площадь
оказалась не использованной для создания устойчивого класса мелких земельных
собственников. События 1895—1896-х гг. уже ясно доказали, что общинный строй
образовал из крестьян среду, наиболее доступную проникновению в нее социализма.
Избирательный закон 11 декабря 1905 г. был сочинен в презумпции, что крестьяне
пришлют в Думу консервативных депутатов, которые составят противовес
представителям либеральной интеллигенции. Они же прислали сплошь более или
менее сознательных социалистов. Земельная реформа Столыпина имела целью путем
перестроения общинного землевладения в личное создать класс крестьян
собственников, являющихся оплотом консервативных начал в государстве. Введя
закон в действие в порядке 87-й статьи, т.е. до его утверждения
законодательными палатами, объединенное правительство, казалось бы, было
особенно заинтересовано в энергичном его проведении в жизнь. Тем не менее
ассигнования на нужды сопряженного с реформой землеустройства добывались с
большими потугами, из-под систематического давления фиска, с урезками и
задержками, явно тормозившими реформу. Правительство пропагандировало и
поощряло переход на отруба и хутора, население в массе оказалось готовым к восприятию
этого перехода, в некоторых местностях эта готовность проявлялась стихийно, но
землеустроительные органы за этой готовностью не поспевали, осуществление
программы за недостатком кредитов задерживалось годами, и реформа, являвшаяся
плодом широкого размаха и глубокого проникновения государственной мысли, не
получая соответствующего отражения в государственном бюджете, замедлялась
настолько, что к началу войны, когда вся внутренняя жизнь страны поневоле
замерла, ее благие проявления еще были в зачаточном состоянии.
Земельному вопросу я намерен уделить особую главу.
Здесь же ограничусь упоминанием о земельной реформе по ее связи с именем
Столыпина, связь, которая в истории России окажется вечной.
Весь предшествующий период земельного
законодательства, начавшийся 19 февраля 1861 г. и окончившийся 9 ноября 1906
г., был периодом законодательной охраны общинного земельного строя от
опасности, которую ему представляло проявляемая отдельными домохозяевами
склонность освобождаться из-под ферулы общины и выделять свои наделы в личную
собственность.
Инициатива Столыпина заключалась в том, что он
радикально отступил от этой законодательной традиции и взамен эры охраны общины
положил начало новой эры — ее перерождения от формы коллективной в форму
индивидуальной собственности. Он встал на этот путь тогда, когда мысль о
возможности отойти от общинных условий еще далеко не была присуща самому
крестьянству, которое, видимо, традиционно тяготело к вековечным формам
землепользования, и когда еще и в науке и в мыслящей части общества, при всем
сознании дефектов общинного строя, преобладала робость перед мыслью о
возможности на него посягнуть. Столыпин эту робость поборол несмотря на то, что
в момент издания закона, он не мог предугадать, найдет ли он поддержку в своем
смелом шаге, и если и найдет, то с какой стороны; но он не мог не знать, что
противников он найдет со всех сторон, во всех разветвлениях общественной мысли
и доктрины и во всех политических группировках, от крайне левых до крайне
правых.
Так оно и сбылось: консерваторы из наиболее
закоренелых и близоруких увидели в этом шаге революционное новшество, скачок в
неизвестность; социалисты вполне основательно усмотрели попытку изъять из-под
их влияния крестьянскую массу, а кадеты с присущей им политической недобросовестностью
его использовали как могли для своей вечной оппозиционной тактики, науськивая
крестьян на правительство, будто бы посягающее на их свободу распоряжения
землей, и противопоставляя этой мере свои демагогические посулы принудительного
отчуждения.
Конечному благополучному прохождению Закона 9 ноября
1906 г. способствовало его двухлетнее странствование по законодательным
палатам. За это время основная мысль закона постепенно инфильтрировалась в
общество, и он приобретал все большее и большее количество сторонников в
центральных и правых секторах законодательных палат.
Столыпин в этом деле проявил, помимо ясного
государственного понимания исторического момента, одну из наиболее ярких черт
своей натуры — бесстрашие. Когда он бросил II Государственной Думе свое знаменитое «не запугаете»,
то в этих двух словах сказался весь его облик как государственного мужа; его
нельзя было запугать ни бомбой, ни политической борьбой, ни угрозой
политической изоляции; все эти опасности только возбуждали в нем энергию, обостряли
его ум, создавали ту атмосферу, в которой он был наиболее способен проявить
свои дарования. Я помню его на торжестве открытия I Государственной Думы, когда он только что был
назначен министром внутренних дел. Среди всеобщего подавленного настроения он
один мне представился пылающим энергией, не только не запуганным явно
революционным составом народных представителей, но окрыленным жаждой
скреститься оружием с врагом и верой в возможность его победить. И с этой
верой, покоившейся в нем на глубокой любви к России и вере в нее, он пробыл на
своем посту до конца, все время окруженный всеми опасностями и все время ведя
борьбу по всем фронтам.
По своим чувствам Столыпин тяготел вправо; он был
глубоко проникнут монархическими привязанностями, и его понимание русского царя
не вязалось органически с идеей конституционного монарха; но государственный
разум в нем умерял это тяготение и направлял его по равнодействующей, согласно
коей он, с самого начала как глава правительства, поставил задачей честно
выполнять на деле все те обещания, которые, в многочисленных актах, указах,
рескриптах и манифестах вплоть до Указа 17 октября53, были даны от
имени Государя в надежде умиротворить ими страну в момент революционного
возбуждения. Эту часть своей программы он выполнял одновременно, по любимому
его выражению, «хватая революцию за горло». Очевидно, что такая политика давала
повод для нападок как слева, так и справа. Слева эти нападки проявлялись
преимущественно в Государственной Думе, где одно имя Столыпина приводило в бешенство
не только откровенных революционеров, распределившихся по социалистическим
фракциям, но и их вечных политических друзей и покровителей, членов партии К.Д.
Мне пришлось однажды участвовать в развязке одного
такого бешеного выступления. Это было во II Государственной
Думе, на заседании, происходившем под председательством Н.А.Хомякова54.
Не помню, по какому делу на кафедру взошел член кадетской партии г. Родичев55
и в самых невоздержанных выражениях начал укорять правительство в применении
чрезвычайных положений, военно-полевых судов и смертной казни, причем в своей
невоздержанности дошел до того, что сказал, что подобно тому, как остались в
народной памяти Северно-Западного края «муравьевские галстуки», русский народ
будет помнить о виселицах под названием «столыпинских галстуков». После
произнесения этих слов в Думе поднялся невероятный шум, грозивший одно время
превратиться в свалку, и председатель прервал заседание. Глубоко возмущенный и,
скажу, даже потрясенный П.А.Столыпин, считая, что ему нанесено оскорбление как
частному лицу, носящему незапятнанное имя, которое он должен таким же передать
своему потомству, просил министра народного просвещения П.М.Кауфмана56
и меня вызвать от его имени Родичева на дуэль. В результате последующих
переговоров Родичев выразил полную готовность в установленной нами обстановке и
форме принести Столыпину извинение, и я помню, как он, бледный и дрожащий, был
введен в кабинет Столыпина и там произнес установленные слова, после которых
Столыпин в очень повышенном тоне ему бросил: «Я вас прощаю!» Надо сказать, что
и сами кадеты отнеслись к этому выступлению своего сочлена неодобрительно и
объясняли его выступление тем, что он был выпивши57.
Справа нападки на Столыпина и его политику проявлялись
преимущественно в Государственном Совете. Я всегда считал себя консерватором,
но никогда не мог ассимилироваться с группой правых в Государственном Совете и
их пониманием консерватизма. Эта группа по преимуществу состояла из
государственных сановников, и их политическая ориентация сказывалась гораздо
более в приверженности к известным формам, нежели к принципам. Это был
специфически «казенный консерватизм», бывший порождением того государственного
уклада, который традиционно назывался самодержавием, но который за период
царствования Николая II значительно
утерял истинный характер того режима, коего он носил наименование.
Непосредственное влияние воли государя, его инициатива — утратились в
государственной жизни и сменились автоматическим функционированием
правительственного аппарата, претворявшего всякую инициативу, вне его
зародившуюся, и действовавшего в этом направлении настолько совершенно, что в
столкновении с ним государь бывал бессилен. Современники помнят несколько
случаев такого политического поражения Государя его собственным правительством.
Государь одобрил проект министра путей сообщения
генерала Вендриха58 о милитаризации железнодорожной службы, но
должен был до его законодательного рассмотрения от него отказаться, встретив
сопротивление в правительстве. То же было с проектом генерала Воейкова59
об учреждении Главного управления спорта и физического воспитания. Для
проведения своей (не встречавшей сочувствия в составе министров)
дальневосточной политики, связанной с знаменитыми концессиями на р. Ялу,
государь вынужден был действовать помимо своего правительства через особых
доверенных лиц. Фактически самодержавие было упразднено задолго до 17 октября,
и в существовавшем режиме ограничительные функции осуществлялись той средой
высшей бюрократии, из которой почерпывались министры и пополнялся состав
Государственного Совета.
Это была среда, обособленная от общественных кругов,
воспитанная и жившая в своем соку, сильная своими профессиональными знаниями и
опытом и считавшая себя необходимой принадлежностью и оплотом строя, с которым
она была органически связана. 17 октября поколебало это ее положение, и высшее
петербургское чиновничество вполне определенно затаило в себе предубеждение
против «новшеств» и связанных с ним идей и людей. В этом и выражалось то, что я
назвал «казенным консерватизмом». В его проявлениях нельзя было разглядеть
какой-либо конструктивной программы, и в тяготении к прошлому ощущался более
всего оттенок некоторого уязвленного чувства.
С этой средой и этими настроениями у Столыпина не было
ничего общего. По своей предшествующей служебной деятельности у него было мало
связей в Петербурге и выдвинулся он главным образом своими энергичными
действиями в Саратовской губернии, где он был губернатором в 1905 г. Но и по
своей натуре и своим убеждениям его ничто не связывало с бюрократическим
консерватизмом.
В обыденном понимании «консерватизма» и «либерализма»
эти понятия противопоставляют друг другу динамически: консерватизм как
изображение политической инерции; либрализм — как движение вперед. Но если
задачей всякой разумной политики поставить прогресс, то разница между
консерватизмом и либерализмом сведется к различному пониманию того, что есть
прогресс. Несвоевременное и неосмотрительное движение вперед так же
несовместимо с прогрессом, как и застой, и здравый консерватизм выражается в
регулировании движения вперед во времени.<...>
В России последних десятилетий не находилось места для
такого творческого консерватизма. Пресловутая общественность была пропитана
совершенно противоположными тенденциями, внесенными в нее нашей скороспелой, не
имеющей корней в прошлом «интеллигенцией»; ей нечего было сохранять, все ее
устремления сводились к новому, и все существующее уже одним фактом своего
существования было в ее глазах скомпрометировано. Но и в границах казенного
консерватизма не могло найтись места для такого творческого его применения.
Казенный консерватизм был всецело поглощен заботой о сохранении существующих
форм управления Россией и ограждением этих форм от натиска либеральных идей.
Там более всего боялись перемен, независимо от того, какими идеями эти перемены
внушались, и потому квалификация «консерватора» и «либерала» расточалась
большей частью по внешним признакам — степени сочувствия тем или иным формам
вне зависимости от их содержания. При такой классификации Столыпин влиятельными
петербургскими сферами был зачислен в либералы, и эти сферы стали в резкую
оппозицию к нему. Его политика брала начало от 17 октября; в наследство от
своих предместников он, как глава правительства, получил целый ряд
обязательств, данных в минуту жизни
трудную от имени государя по осуществлению разных свобод, равноправия,
веротерпимости и проч., его лояльные монархические чувства, даже оставляя в
стороне его симпатии и убеждения о целесообразности некоторых из этих мер, не
мирились с тем, чтобы оставлять эти обещания висящими в воздухе, и он приступил
к проведению соответствующих законопроектов. Но в этом проведении он не находил
поддержки со стороны наиболее влиятельных бюрократических кругов, и он был
вынужден ее искать в народном представительстве, прилагая все свои усилия к
тому, чтобы, как в самой стране, так и в составе представительных учреждений,
сформировалось консервативное ядро, на которое правительство могло бы опираться
в своей деятельности. Такая консервативная опора была ему особенно нужна
потому, что его программа, в отношении демократизма и парламентаризма, далеко
не шла в уровень с требованиями левых партий; в своих речах он ясно и
определенно ставил ту точку, дальше которой он идти не был намерен. Но эта
точка удовлетворяла только центральные секторы политических разномыслий, и
ежели с левой стороны это недовольство выражалось громко и бурно, то справа оно
проявлялось глухо, большей частью не в форме открытого суждения, а в форме
маскированного противодействия. Такого рода оппозицию, в которой, надо сказать,
проявлялось мало таланта и идейности, а больше предвзятого недоброжелательства,
было бы легко побороть, если бы она не получила поддержки в Царском Селе.
Государь не любил Столыпина и не относился к нему с
тем доверием, которого он заслуживал и которое укрепляло бы его в его
программной деятельности. Каково было происхождение таких чувств государя я
судить не берусь; думаю, что тут играли известную роль те суждения о Столыпине,
которые до государя доходили через ближайшее его окружение. Столыпина осуждали
за то, что он слишком осязательно проявляет роль первого министра,
парламентского премьера, каковая была чужда исконному русскому
правительственному строю; что в таком положении он заслоняет собой особу
государя; что он слишком считается с парламентом и ищет в нем опоры,
пренебрегая общением и советами умудренных государственным опытом слуг прежнего
режима; что он недостаточно энергично отстаивает прерогативы монарха от попыток
их умалить практикой правительства в законодательных палатах. Все это при
условии искренности могло быть плодом только неумения разбираться в вопросах
политической действительности. Столыпин же был монархистом глубоко идейным, его
лояльность государю носила на себе отпечаток культа, и он всячески ограждал его
престиж и власть как монарха не только царствующего, но и правящего. То, что
ему ставилось в вину, было только естественным и неизбежным последствием нового
положения вещей, когда кабинет и председатель Совета министров заняли
посредствующее положение между законодательными палатами и монархом. В таком
положении председатель Совета, исполняя свой долг, не только не мог
стушеваться, но был обязан смело выдвигаться, принимая на себя удары, и тем
заслонять собой особу монарха. Это, и не более этого, Столыпин и делал, никогда
не прикрываясь тем, что, поступая так или иначе, он исполняет волю его
величества.
Это сознание отсутствия духовного единения между ним и
государем на почве служения России глубоко тяготило Столыпина в его честном и
пылком стремлении к благу, и с этим чувством незаслуженной горечи ему суждено
было отдать жизнь свою за царя и Россию.
* * *
Если я, основываясь на опубликованных отчетах и проч.,
позволил себе выше отозваться о I
Государственной Думе как о революционном сброде, то аналогичное суждение о ее
преемнице, II Государственной Думе, я могу
высказать по почерпнутым непосредственно впечатлениям. Хотя правый элемент в
ней был несколько более многочислен и активен чем в I-й, но все же не настолько, чтобы он мог существенно
повлиять на характер ее деятельности. Проявлялся главным образом крайне правый
фланг, неизменно давая отпор крайне левым, но этот отпор выражался не в
конечных голосованиях, в которых левые всегда имели значительный перевес, а в
тех скандалах, которые правым, по почину главным образом Пуришкевича, удавалось
устраивать. Преобладающее влияние в Думе имели кадеты; они из своей среды
выставили председателя в лице гр. Головина60. Трудно угадать, чем
такой выбор был вызван. В своей партии Головин пользовался слабым авторитетом,
а на председательском месте он оказался совершенно бесцветным орудием в руках
левых, неспособным сколько-нибудь содействовать престижу народного
представительства. Между прочим, я его помню в трагикомической обстановке,
вызванной провалом потолка в зале заседаний Государственной Думы61.
Трагизм этого случая заключался в том, что если бы он
произошел не ночью, а во время заседания, то несомненно было бы немало жертв;
комизм же был в том, как отнеслись к этому очень многие из гг. народных
представителей: они потеряли всякое самообладание, и на спешно созванном в
следующее утро заседании в Екатерининском зале целый ряд ораторов более или
менее откровенно высказывал предположение, что в данном случае имело место
покушение на телесную неприкосновенность народных избранников и что
правительство было не чуждо этого замысла! Когда я во время перерыва что-то
сказал по этому поводу председателю Головину, то получил такой отпор, что мог
подумать, что и я вместе со всем правительством подозреваюсь в кровожадном замысле.
Произведенное, однако, с участием членов Думы расследование полностью обелило
правительство, т.к. выяснилось, что ошиблись архитекторы, слишком понадеявшиеся
на прочность потемкинского сооружения.
Вскоре по открытии сессии II Думы в нее был внесен Н.Н.Кутлером62 от
имени кадетской партии проект аграрного закона, основанного на «принудительном
отчуждении за справедливое вознаграждение всех земель казенных, удельных,
кабинетских, церковных, монастырских и частновладельческих» для наделения ими
крестьян. Проект представлял из себя попытку расплатиться по векселям, выданным
партией для упрочения своих избирательных успехов, но сами члены партии в
частных разговорах не скрывали того, что они смотрят на него как на тактический
прием, как на меру не экономическую, а чисто политическую, и что они не имеют
никакой надежды, чтобы их проект когда-либо стал законом при том резко
отрицательном отношении к нему, которое должно было проявиться и в
правительстве и в Государственном Совете. По поводу этого проекта записалось
говорить 170 ораторов!
По общему вопросу о видах и намерениях правительства в
области аграрных мероприятий должен был выступить со временем Столыпин, но до
этого и в начале прений, которые очевидно должны были продлиться несколько
недель, по сговору с ним должен был выступить я по частному вопросу.
Предшествующее правительство, в I Думе, устами моего предместника А.С.Стишинского63,
и В.И.Гурко64 — от имени Министерства внутренних дел — твердо
установилo принципиальное соображение
правового порядка о неприменимости принудительного отчуждения для разрешения
аграрного вопроса. Это положение не представлялось бесспорным: раз
принудительное отчуждение было применено в 1861 г. для первоначального
наделения крестьян при их освобождении, трудно было доказывать его юридическую
неприменимость теперь для аналогического акта. Поэтому предполагалось занять
иную позицию, а именно точку зрения НЕЦЕЛЕСООБРАЗНОСТИ его применения,
невозможности этим путем достигнуть поставленной цели — поднятия благосостояния
крестьян, возлагая доказательства противного на защитников законопроекта.
После того как несколько ораторов высказались в защиту
принципа принудительного отчуждения, мне представилось своевременным выступить
от лица правительства с этим заявлением формального свойства, не вдаваясь в
существо. Полагаясь на свой некоторый опыт публичных выступлений, я имел
неосторожность предваритель