Владимир Ильин
Мысль и лира
О влиянии Пушкина на Достоевского
Ни Пушкин, ни Достоевский не были философами в школьно-академическом значении этого слова. Но оба были великими художниками-артистами, и оба были умнейшими — если только не самыми умными — людьми, каких только знала и произвела Россия. Достоевский же, сверх того, был мыслителем такого калибра, как Пифагор, Гераклит, Платон, Гегель — то есть величайший между великими. И я бы сказал, что разрабатывать мыслительское наследие Пушкина и Достоевского — это, собственно говоря, и значит принимать участие в сооружении храма Русской философии. Более того: по отшествии в вечность Пушкина и Достоевского можно было уже смело утверждать, что Россия вполне собрала «рассыпанную храмину» своего народно-национального миросозерцания. Оставалось только снять леса и выработать соответствующую и конкретную тематику с подходами к ней. Вещь — далеко не легкая, но вполне возможная и посильная специалисту сих дел, особенно приняв во внимание, что у обоих гигантов Русского духа было одно общее миросозерцательное Божество, которому оба они поклонялись и перед которым воскуряли фимиам. Это Божество была — К р а с о т а.
Логос — Слово Божие и Дух Святой, Дух Божий — это та Несозданная Двоица, Которая, будучи послана на нашу многострадальную и многогрешную планету, и явила на ней Солнце благости Отца всяческих — Солнце христианства, «Солнце праведное»1. Христианство отнюдь не есть ни идея, ни миросозерцание, ни тем более какая бы то ни было философия, пусть самый возвышенный «идеализм». Христианство есть новое духовное солнце, новая жизнь, новая тварь, создание мира наново.
«И сказал Сидящий на престоле: се, творю все новое. И говорит мне: напиши; ибо слова сии истинны и верны» (Иоанн. Откр. 21, 5).
А это значит, что если и существует на земле слово, произносимое человеческими устами, которым можно было бы выразить «сущность христианства» (Wesen des Christentums), то таким словом будет эсхатология, учение о предельном, последнем свершении. Это — «лимитизм», чтобы употребить чрезвычайно удавшееся слово-термин гениального неудачника К.Ф.Жакова2. Если бы христианство было «идеей», «замыслом», пусть даже «"проектом" Общего дела» (термин Н.Ф.Федорова3, такой же удачный, как и термин К.Ф.Жакова), то тогда, конечно, можно было бы и должно было бы говорить о «неудаче христианства», рвать на себе волосы, испускать нечленораздельные вопли отчаяния, по-настоящему сойти с ума — и в финале — ухватиться за самоубийственный револьвер «человекобожества», вместе с Кирилловым из «Бесов», заорать десять раз «сейчас, сейчас, сейчас...» — и разбрызгать свой мозг по каморке с пауками... И все же это был бы акт не вполне последний, не вполне и по-настоящему эсхатологический, но «предпоследний» акт, одна из тех «прелюдий» к «концу», к «дню гнева», о которых Сам свершающий устами «Сына Возлюбленного» говорит: «Это еще не конец»...
Когда Гоголь, самый несчастный из когда-либо живших на земле авторов, которых неудача равна их гениальности, написал поэму в прозе (тоже неудачную, ибо слишком риторическую, красивую и живописную с периодами для учебника словесности) на тему — «Бедному сыну пустыни приснился сон»4, — он еще не знал, что пройдет немного времени, не более столетия — а это такой ничтожно малый срок — и другому «сыну пустыни» — похуже той, о которой грезил первый, — приснится сон, гораздо, бесконечно хуже, ибо там выступило не риторическое малевание, но то, что можно и должно назвать воистину проклятой действительностью5. Для ее изображения один из ныне уже покойных писателей наших дней придумал ужасающую формулу, вполне под стать «Бобоку» Достоевского да за ним естественно следующую, формулу из четырех слов:
…«Из вечности в вечность»6, что им и было пережито как «из абсурда в абсурд», если только здесь под вечностью разуметь не имеющую конца и завершения дурную бесконечность, самую жуткую и бессмысленную, воистину адскую из фантасмагорий, когда-либо приходившую в наследственно отравленный человеческий мозг — и, несомненно, интегрально присущую как созданной этим мозгом науке, так и философии... Любопытно, что за дурную или, как еще говорят, за «потенциальную» бесконечность как за якорь, спасающий их абсурды и бездарные мерзости, ухватились властители дум ныне господствующей на просторах бывшей России шайки мелкобездарной сволочи... immondice6а, плывущей по «великой клоаке» (cloaca maxima) «реки времен»: им ведь очень хочется вечно плыть по этой реке «великой клоаки» в качестве именно того, что они и есть на самом деле, — мрази, сволочи, мировых нечистот — immondice — словом, того флота, который предводительствуем каким-нибудь адмиралом «Горшковым»7...
Итак, бедному сыну пустыни во второй раз приснился сон.
Ему снится то, что отнюдь ему не снится, но что на него сквозь открытое окно глядит бесконечность (обитаемых или необитаемых) миров....
И по поводу этой картины, столь наивно, как <для> малых, малых деток, которым подарили новую (мыслительную) игрушку дурной бесконечности обитаемо-необитаемых миров, прошли вместе с наступлением совершеннолетия всякие очарования, и вместе с этим пришла столь же абсурдная, сколь и несомненная, мысль:
Вечность a parte ante, то есть дурная бесконечность, меня не было. «Потом» (какое и после чего потом?) ничтожное время существовало мое сознание, о котором даже нельзя сказать ничего ни в прошедшем, ни в настоящем, ни в будущем времени, ибо это мгновение почти равно нулю и которого как если бы («als ob») не было — и «затем» — Вечность a parte post7а «его-меня» с «его-моим» сознанием не будет8. Это собственно и означает, согласно «здравому смыслу» (!), что в сущности «меня-его» (или «его-меня») никогда не было, нет и не будет... Подобного рода вывод, хотя и принадлежит к кошмару так наз<ываемых> «очевидных истин» (или еще сильнее — «самоочевидных истин») и не требует никаких ни доказательств, ни разъяснений, однако их можно дать, хотя в них нет ни малейшей надобности. Так же как нет ни малейшей надобности «разъяснять» такие вещи, как «Кто меня враждебной властью»9 и «На приеме у Сатаны» Пушкина10, «Бобок» Достоевского (кстати сказать, вещей равнозначащих и одинаково гениально написанных, что нам еще «пригодится»)...
Эта вполне ничтожная и равная нулю (или почти равная) дробь времени сознания (или сознания времени) делит<ся> на две бесконечности, то есть на удвоенную бесконечность (вдвое увеличившуюся вследствие деления), равна почти нулю и есть nihil, нуль, ничто...
Итак, этот почти нуль ( ) моей экзистенции или вовсе нуль и даже меньше, чем нуль (по значащей величине, а не по знаку плюс-минус), это «тебя не знаю я» (по Фету11) до экзистенции, «тебя не знаю я» в экзистенции, и «тебя не знаю я» по экзистенции наполненное — во всяком случае, в начале и при конце — мучениями и абсурдами, хаосом, бессмыслицей и безумием, — есть абсурд и ничто12.
В этом абсурдном «ничто» мгновенной искрой вспыхивает точка «моего-его» сознания, которой вечность a parte ante не было и вечность a parte post не будет. В этой точке, однако, вспыхнула мысль, и отразился образ Распятого, невыносимо страдавшего и умершего, погребенного и воскресшего, мысль о всесовершенном Праведнике-Богочеловеке, наполнившем своим сиянием и величайшей мыслию-силой и силой мысли всю вечность. И за спасительность этого абсурда, за скандальность этого скандала (и именно не столько за распятие, сколько за воскресение), безумие двух посланий св. ап. Павла (I Кор. 1 и I Кор. 15)13 многоученый и умный бартианец Бультман14 (уже о Тиллихе15 и не говорим) отверг эту мгновенную отраду, словно ему не хотелось, чтобы ее существование длилось хотя бы мгновение. Ведь, собственно, терять здесь нечего — со всех сторон наступил абсурд, ничего не видно, кроме абсурда, тогда, почему не принять и абсурда воскресения и всеми силенками своими стараться его «демифологизировать»? Почему не возгласить, хотя бы и на свой манер метафизики абсурда — Христос абсурдно воскрес из мертвых, абсурдом поправ абсурд?
Тем более, что уже раз и навсегда прозвучало в это странное длящееся мгновение слово великого и гениального апологета16:
Crucifixus est Dei Filius — non pudet quia pudendum est. Et sepultus est Dei Filius — prorsus credibile quia inepbum est. Et sepultus resurrexit — certum est quia impossibile.
Распят Сын Божий — не постыдно, хотя достойно стыда. И погребен Сын Божий — тем более достойно веры, что бессмысленно. И будучи распят — воскрес — совершенно очевидно, ибо невозможно.
Сущность христианства как раз и состоит в том, что на последних окраинах бытия творится никогда и никем неслыханное и невиданное для восприятия, для чего существует второе знание — то есть вера — и второе видение — внутреннее созерцание Воскресшего.
«Господь воцарися, в лепоту облечеся»17. Поэтому «демифологизация» по своему замыслу есть типично писаревское отрицание красоты, которой одной дана отразительная сила против старчески скопческого и безбожного шамканья умного Смердякова: «Про неправду все писано»18...
И относительно отрицающих правду Красоты и как Дара Духа Святого, принесенного христианством и являющегося Его энтелехией:
«Слушай! Мне кажется, что ты большой идиот и, уж конечно, страшный мерзавец!»19 И такой «мерзавец», где отцеубийство оказывается далеко не последним из злодеяний: за отцеубийством следует и духоугашение-демифологизация-последняя война с Красотой, спасающей мир от абсурдов...
«Наивность так же подобает гению, как нагота — красоте», — сказал как-то Шопенгауэр. С этим люди мирятся, хотя ханжи, фарисеи и лицемеры готовы растерзать всякого прославляющего обнаженную красоту.
Но когда философ, ученый, богослов, метафизик провозглашают противоречие и абсурд последним средством и верховной силой мышления, тогда на дыбы становятся — за самым ничтожным исключением — все и объявляют такого дерзкого инициатора бесстыдником и циником — предположив, что здесь не может быть речи о безумии дерзнувшего. Однако «ходивший к окраинам бытия в область смерти и пригласивший "на все дерзать"» Платон, научившийся этому искусству у своего великого учителя и мученика Сократа, дерзнул и на этот последний шаг: он пригласил «быть бесстыдными».
Так-то оно так, да в конечном счете бесстыдниками оказались совсем не Сократ, и не Платон, и не Тертуллиан, но Лев Толстой, но Тиллих, но Бультман и многие другие большие и малые циники-демифологизаторы, задача которых в мире по наущению диавола в ответ на пасхальное приветствие Ангельских Духов и Жен Мироносиц — Христос воскрес!
— Орать изо всех своих силенок:
— воистину не воскрес!
Однако Достоевский, воспринявший от Пушкина Дух Бессмертной Красоты и вместе с этим и ту истину, что Красота спасет мир, смело, во всеоружии — в «Паноплии» Слова Божия, выступил против скрытого безобразия проповедующих антивоскресение, выступил и сорвал с них фиговые листки, прикрывавшие нечто гораздо более предосудительное, чем то, что обычно принято прикрывать, — прикрывавшие то, что Н.Ф.Федоров и его последователи наименовали смертобожничеством, то есть такую степень поклонения страшному и умному духу пустыни, духу самоуничтожения и небытия, которая по-настоящему раскрылась только в наше время вошедшей в мир идеи октября [трижды проклятейшего!, идеи самодержавной пошлости]19a.
Историософии России еще не написано, даже не начато — и позволительно сомневаться, будет ли когда-нибудь подобного рода труд написан — уже по той причине, что революция убила (и самоубила) Россию как раз накануне ее подлинного Ренессанса, когда она собиралась договаривать то в плане исторических деяний, что в течение тысячелетия с лишком было только подготовкой. Ибо нет никакого сомнения в том, что миролюбие и святость таких трех замечательных лиц последнего царствования, как Федоров, Флоренский и сам Государь-мученик, и все это увенчанное канонизацией преп. Серафима, — было прелюдией к победоносному окончанию справедливой и единственной в своем роде войны, которую вела Россия с целью установления раз навсегда мира всего мира, увенчанного Пасхальным Православием, к которому вели Федоров и преп. Серафим и о чем пророчествовали Пушкин, Достоевский и славянофилы.
Заранее можно было бы сказать, что силы мирового зла во всех решительно его вариантах не допустят того, о чем есть пророчество у Пушкина в простых и ясных, чистых и правдивых, вполне божественных словах:
А счастье было так возможно,
Так близко.
Уж слишком все выходило по-детски просто, по-детски гениально, без гордиевых узлов и без нужды в искусстве Таллейранов и без надобности в палачестве Де Местров, Наполеонов и Робеспьеров... без паучьих укусов «ля пиккола бестиа»19b Дизраэли Биконсфильдов20 и без батальной истерики Вильгельмов II и Гитлеров... без вандализмов Герострата...
А между тем, несмотря на непроходимую пропасть, разделявшую к моменту Пушкинских торжеств при постановке памятника величайшему Русскому гению, пропасть, разделявшую Достоевского, славянофилов, Победоносцева — и Тургенева, Градовского с М.М.Ковалевским, несмотря на то, что уже готовился нитроглицерин и гремучий студень для бомб бесноватых мерзавцев и бешеных свиней, готовых растерзать Русскую свободу в лице Царя Освободителя, — готовился также и всероссийский триумф мирового человеколюбия в лице Достоевского, писавшего свои пушкинские речи и готовившегося к пушкинским выступлениям, когда края пропасти, разделявшие бездну обоих противоположных общественно-идейных течений, готовы были как будто бы совершенно сомкнуться — и так же, как в 1914 г., «проклятейший сатана» мобилизовал все свои презренные силы во главе с русской революционно-социалистической интеллигенцией, с проклятыми висельниками бесами, чтобы не допустить праздника мира.
Назначенное на 26 мая 1880 г. открытие памятника Пушкину состоялось в силу ряда обстоятельств 6 июня 188021 и привело к вящему триумфу Достоевского. Вот отрывки его письма к жене, написанного с места действия:
«....прием, мне оказанный вчера, был из удивительных... толпами мужчины и дамы приходили ко мне за кулисы жать мне руку. В антракте прошел по зале, и бездна людей, и молодежи, и седых, и дам, бросались ко мне, говоря: "Вы наш пророк, вы нас сделали лучшими, когда мы прочли Карамазовых"»22. Эти слова, вырвавшиеся из груди многочисленного собрания, можно считать как бы двойным эффектом комбинированного действия музы Пушкина и Достоевского, ибо зарядку публика получила от превосходного чтения Достоевским текстов Пушкина.
Это было прелюдией к финальному и ставшему историческим днем 8 июня. До сих пор все это была раскачка, обусловленная также и колоссальным воздействием только что вышедших и произведших ошеломляющее действие «Братьев Карамазовых». Однако из дальнейшего видно, что на Достоевского установился взгляд, как на единственно достойного быть вещателем гения Пушкина, его так сказать рупором-громкоговорителем. Ибо, конечно, здесь не было простое вещание, хотя бы и очень талантливое, увлекательное и огненно-темпераментное, творений Пушкина, но развитие и продолжение его идей, духовная и притом неожиданная, творческая гениальная преемственность, чего не было и следа у предыдущих ораторов, бывших только более или менее хорошими мастерами своего дела, излагавшими, каждый по-своему, и от имени своей партии и своей группы и своего направления — свой взгляд на гениального поэта. Здесь же, как в грандиозном духовно-алхимическом процессе, духовно-алхимической лаборатории произошло сплавление гения и идей Пушкина с гением и идеями Достоевского, сверкнули ослепительные лучи, словно снопы прожекторного огня из глубин общерусского национального духа, которыми определилось будущее через творческое восприятие прошлого, переставшего тем самым быть прошлым и всецело оказавшегося устремленным в будущее... Ведь пришлось договаривать то, на чем умолк оборванный на полуслове пулей «цареубийцы» (по верному замечанию Тютчева23) гений Пушкина.
«Утром сегодня было чтение моей речи в "Любителях"24. Зала была набита битком... Я читал громко, с огнем. Всё, что я написал о Татьяне, было принято с энтузиазмом. (Это великая победа нашей идеи над 25-летием заблуждений.) Когда же я провозгласил в конце о всемирном единении людей, то зала была как в истерике... люди незнакомые между публикой плакали, рыдали, обнимали друг друга и клялись друг другу быть лучшими, не ненавидеть впредь друг друга, а любить!»25
Как-то мало было сказано, и кажется, совсем не было сказано, что через Достоевского, вдохновленного огнем пушкинского гения, совершила по людским сердцам свое победоносное шествие Православная Русская Пасха среди лета, словно в предчувствии великого триумфа, еще более великого, еще более ослепительного — торжества русского пасхального святого, проповедника любви преп. Серафима Саровского, когда 19 июля 1903 года, по предсказанию его, «среди лета запели Пасху»26. Но подобно тому, как этот труд и духовный подъем оказались не под силу Достоевскому, его пушкинское выступление было и его лебединой песнею, ибо через восемь месяцев он умер смертию праведника, зная ее наступление и за чтением Слова Божия, опять-таки будучи прообразом26а преп. Серафима, отдавшего свою серафическую пламенную душу Богу во время пения им пасхальных песен зимой, во время «зимней Пасхи».
Может быть, Д.С.Мережковский и поторопился со своими ламентациями по поводу полной разобщенности великого гения и великого святого XIX в.27 Связь эта была, но не всеми была видима и не всеми услышана. Связь эта была установлена через великого пророка-метафизика и мыслителя, которому открылась и тайна русского инока, и тайна русской обители блаженных. Это ничего, что моделью для синтетического образа старца Зосимы у гениального трагика оказались святитель Тихон Задонский и великий оптинский старец Амвросий; это даже ничего, что синтез этот не удовлетворил вполне таких знатоков этого дела, какими были и сами оптинские старцы и их глашатай и поэт великий Константин Николаевич Леонтьев. Несмотря на святость первых и гениальность второго, они все же были люди. А людям свойственно или ошибаться, или же пребывать с закрытыми глазами иногда на самые яркие явления мира божественного и человеческого. Приходят времена и сроки — ошибки исправляются и глаза открываются...
Духовная биография Достоевского производит такое впечатление, как будто бы он, с величайшим трудом отделавшись от бесовских приражений революционно-социалистической интеллигентщины, смыв с себя ее кровь и грязь, в дальнейшем, после каторги и после написания гениальных двух увертюр к своему творчеству — «Записок из мертвого дома» и «Преступления и наказания», в которых как <в> симфониях сосредоточены основные темы и мелодии дальнейшего величавого трагического наследия Достоевского, — его духовным спутником до конца дней оказывается в главном и самом существенном — Пушкин. Он, Пушкин, оказывается духовным катализатором, воспламенителем и детонатором Достоевского...
Вот собственные и подлинные слова Достоевского о смысле явления Пушкина на Русской земле, слова, звучащие так, как будто речь шла о святом или о пророке. И мы твердо уверены в том, что здесь нет ни малейшей экзальтации, никакого преувеличения, никакого «впадения в прелесть», но чистое золото истины: «В появлении Пушкина для всех русских есть нечто бесспорно пророческое. Он первый в "Алеко" и в "Онегине" изобразил "исторического русского скитальца", оторванного от родной земли, тоскующего и страдающего; он же подсказал и русское решение этого проклятого вопроса: "Смирись, гордый человек, и прежде всего сломи свою гордость. Смирись, праздный человек и прежде всего потрудись на родной ниве"»28.
Эти удивительные слова невольно приходят нам на душу, когда Тургенев делает <нас> свидетелями победоносного спора славянофила — помещика Федора Ивановича Лаврецкого с западником — чиновником Владимиром Николаевичем Паншиным. Этот же писатель, несомненно будучи западником — и каким, — воспринимает правду почвенного славянофильства от Пушкина — так же как и Достоевский — и пленительную Лизу уже со святостью в душе делает судьею в этом споре, увенчивая Лаврецкого лавровым венком как женщина и потом, благословляя его как святая и инокиня...
И нам становится понятным, почему общую почву для примирения пропасти, разделившей западничество и славянофильство, оба течения русской мысли и русского миросозерцания оба28а нашли в Пушкине. И Достоевский как метафизик красоты, спасающей мир, и подобно святости в Лизе Калитиной примиряет обе враждующие стороны сначала в проекте и в потенции, а потом — кто знает, что будет далее? — и в святой и блаженной действительности. Ибо только святое, то есть близкое Богу и обуженное, вполне онтологично и действительно.
«Рядом со "скитальцем" Онегиным Пушкин поставил Татьяну, русскую женщину, тип положительной и бесспорной красоты». Определив нашу болезнь, он дал нам и бесспорное утешение. «Поскольку у Пушкина слышится вера в русский характер, вера в его духовную мощь, а коль вера, стало быть, и надежда, великая надежда на русского человека. Ни один мировой гений не обладал пушкинской способностью всемирной отзывчивости». «Как умел он перевоплощаться в чужую национальность: в Дон Жуане он испанец, в "Пире во время чумы" — он англичанин, в "Подражании Корану" — он араб, в "Египетских ночах" — он римлянин. Эта отзывчивость — явление пророческое, ибо в ней выразилась национальная русская сила. Дело Петра ответило глубочайшему стремлению народного духа, жаждущего всечеловеческого единения». «Да, назначение русского человека есть бесспорно всеевропейское и всемирное. Стать настоящим русским, стать вполне русским и значит, может быть, только стать братом всех людей, всечеловеком, если хотите. Поэтому вражда между западниками и славянофилами — печальное недоразумение». Россия «призвана изречь окончательное слово великой всеобщей гармонии, братского окончательного согласия всех племен по Христову евангельскому закону... Пусть наша земля нища, но эту нищую землю "исходил благословляя в рабском виде Христос". Почему же нам не вместить последнего слова Его? Да и Сам Он, не в яслях ли родился?»
Это изумительное слово, в котором сочетались мудрость первоклассного философа-метафизика и историософа, святость боговдохновенного пророка и проповедника, на котором опочил Дух и дар св. Иоанна Златоуста; он подводит читателя и слушателя к финалу, в котором нас томит не потенциальная, ничего не реализующая, но вечно лишь обещающая дурная бесконечность, но с мерою, угнетенной и утрясенной, обетования уже в значительной степени реализованные:
«Пушкин умер в полном развитии своих сил и бесспорно унес с собой в гроб некоторую великую тайну. И вот мы теперь без него эту тайну разгадываем».
И то, что Господь Бог не хочет унижать нас, делая за нас то дело, которое мы должны делать с Ним и во Имя Его, — в этом великая к нам Его милость и уважение, Его, смирившегося за нас перед Отцом Своим Небесным и перед Своею тварью и Своими рабами, которых он назвал братьей Своей... И Он смиренно ждет от нас нашего откровения, подобно тому, как Сам он со Своим Святым, благим и животворящим Духом, есть Откровение нам через него данное от Бога и Отца, по неложному обетованию: «Видевший Меня видел Отца»29.
Примечания
1 Ср.: Малахия 4, 2.
2 Каллистрат Фалалеевич Жаков (1866–1926) — философ, писатель, коми-зырянский этнограф. С 1908 г. преподаватель, с 1911 г. профессор Петербургского психоневрологического института. Автор философского учения о лимитизме (так называемой «философии предела»). См. его книгу «Теория переменного и предела в гносеологии и в истории познания» (1904) и др.
3 В.Н.Ильин писал: «Учение Н.Ф.Федорова состоит в разрыве с "только словом" в христианстве и в переходе к "делу". Но так как самое важное дело есть следование Иисусу Христу в победе над смертью, то христиане должны воскрешать мертвых и делать это не разрозненными усилиями отдельных людей, но как общее дело всех христиан, и умерших тоже надо воскресить всех. То есть сущность христианства как общего дела есть всеобщее воскрешение из мертвых. Наука же и философия должны доставить для этого нужные средства и выработать проект»(из неопубликованной книги о Федорове: Архив ДРЗ. Ф.31. Оп.1. Д.176).
4 Имеется в виду статья Н.В.Гоголя «Жизнь» (1831) для сборника «Арабески». См.: Гоголь Н.В. Полн. собр. соч. М., 1952. Т.8. С. 82-84.
5 Возможно, имеется в виду «Дьяволиада» М.А.Булгакова (1923), творчество которого В.Н.Ильин высоко ценил.
6 «Тайно из вечности в вечность душа воскресает живая» — из стихотворения Вяч. Иванова «Сон Мелампа» (Собр. соч. В 4 т. / Под ред. Д.В.Иванова, О.Дешарт. Брюссель, 1974. Т.2. С.295).
6а Мусор, нечистоты (фр.).
7 Речь идет об адмирале Сергее Георгиевиче Горшкове (1910–1988) — командующем Военно-морским флотом СССР (с 1955 г.), создателе советского ракетно-ядерного флота.
7а A parte ante — до; a parte post — после (лат.).
8 Ср.: Шопенгауэр А. Мир как воля и представление // Собр. соч. М., 1993. Т.2. С.480.
9 Имеется в виду стихотворение Пушкина «Дар напрасный, дар случайный...» (1828).
10 Автором стихотворения «На приеме у Сатаны» был поэт-сатирик В.И.Сиротин (1830–?).
11 Из стихотворения А.Фета «Ничтожество» (1880). См.: Фет А.А.Лирика. М., 1966. С. 125-126.
12 Не комментируя философские аспекты статьи В.Н.Ильина, предлагаем читателям познакомиться с его очерком «Статика и динамика чистой формы, или Очерк общей морфологии» (Публ. В.Н.Ильиной, А.П.Козырева // Вопросы философии. 1996. №11. С. 91-136).
13 Видимо, описка: имеются в виду не два послания, а две главы из «Первого послания к Коринфянам» св. ап. Павла.
14 Рудольф Карл Бультман (1884–1976) — немецкий лютеранский теолог, последователь К.Барта («бартианец»), исследователь текстов Нового Завета; профессор Марбургского университета.
15 Пауль Йоханнес Тиллих (1886–1965) — немецко-американский протестантский теолог, философ.
К.Барт, Р.К. Бультман и П.Й.Тиллих — представители диалектической теологии, отрицавшей, по мнению В.Н.Ильина, основополагающий для ортодоксального христианства факт воскресения Христова.
16 Подразумевается Квинт Септимий Флоренс Тертуллиан (155/165–220/240). Далее следует неточная цитата из его сочинения «О плоти Христовой» («De Carne Christi»).
17 «Господь царит, Он облекся красотой» (Псалом 92).
18 См.: Мережковский Д.С. О чорте, честности и равенстве: Ответ читателю // Мережковский Д.С. Царство Антихриста: Статьи периода эмиграции / Сост., коммент. О.А.Коростелева и А.Н.Николюкина. СПб., 2001. С.108.
19 Слова Ивана Карамазова, обращенные к Смердякову. Точный текст: «Ты, кажется, большой идиот и уж конечно... страшный мерзавец!» (См.: Достоевский Ф.М. Братья Карамазовы // Полн. собр. соч. В 30 т. Л., 1976. Т.14. С.242).
19a Зачеркнуто автором.
19б От итал.: la piccola bestia — мелкая тварь.
20 Бенджамин Дизраэли (с 1876 г. граф Биконсфильд; 1804–1881) — английский государственный деятель, премьер-министр Великобритании, писатель. Ф.М.Достоевский назвал «Piccola bestia» один из параграфов «Дневника писателя», посвященный высказываниям Дизраэли по Восточному вопросу. См.: Достоевский Ф.М. Дневник писателя. 1876. Сентябрь // Полн. собр. соч. В 30 т. Т.23. С. 108-111.
21 Открытие памятника Пушкину в Москве, намеченное на 26 мая 1880 г., было перенесено на 6 июня 1880 г. в связи с национальным трауром по случаю кончины императрицы Марии Александровны.
22 Из письма А.Г.Достоевской от 7 июня 1880 г. из Москвы (Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т.30. Кн.1. С.182).
23 В стихотворении «29-ое января 1837» Ф.И.Тютчев писал:
Из чьей руки свинец смертельный
Поэту сердце растерзал?
Кто сей божественный фиал
Разрушил, как сосуд скудельный?
Будь прав или виновен он
Пред нашей правдою земною,
Навек он высшею рукою
В «цареубийцы» заклеймен.
24 «Общество любителей российской словесности» при Московском ун-те (1811–1930).
25 Из письма А.Г.Достоевской от 8 июня 1880 г. (Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т.30. Кн.1. С.184).
26 Преподобный Серафим Саровский [в миру — Прохор Исидорович Мошнин (Машнин); 1754 или 1759–1833] — иеромонах Саровского монастыря, один из наиболее почитаемых русских святых. Прославлен Русской церковью в 1903 г. по инициативе царя Николая II.
Летом 1903 г. состоялись «Саровские торжества» с участием царя и других членов императорской фамилии.
26а Так в тексте.
27 Имеются в виду современники — А.С.Пушкин и преп. Серафим Саровский. Об этом говорил не Мережковский, а о. С.Булгаков в речи «Жребий Пушкина» на заседании Богословского института (1937). См.: Пушкин в русской философской критике... С. 278-279.
28 Здесь и далее приводятся (иногда по памяти) фрагменты из «пушкинской» речи Достоевского, произнесенной в ОЛРС 8 июня 1880 г.
См.: Достоевский Ф.М. Полн. собр. соч. В 30 т. Т.26. С. 136-149.
28а Так в тексте.
29 Иоанн 14, 9.
Вступительная заметка, публикация и примечания Е.В.Бронниковой